А настоящего Медного всадника я увидел только через семь лет.
Томас Карлович Японамать
Знаете ли вы, что такое детский приёмник НКВД? Мне пришлось маяться в нескольких. Каждый был чем-то примечателен. Если память мне не изменяет, в детприёмник города Молотова я попал в 1948 году.
Я бежал из Сибири в свой Питер в 1945-м, бежал медленно, потому что меня по дороге всё время забирали — в детприёмники сдавался обычно к осени, когда начинало холодать и наступало время ученья.
В моей биографии молотовский детприёмник отмечен одним замечательным человеком. Была там, разумеется, охрана, были воспитатели, экспедиторы и разные другие должности, называемые у нас по-своему: цербер, вертухай. А самым заметным человеком и самым, пожалуй, добрым (при всей мрачности и молчаливости) считался помхоз-кастелян Томас Карлович. Чухонский эстонец по национальности, а по прозвищу-Японамать. Действительно, если он ругался, то говорил только это слово.
Естественно, меня заинтересовало, почему он так ругается. Стесняется или не знает другого? Раньше я ничего подобного не слышал. Ходила легенда, что он жил в Японии, тоже в каком-то приёмнике. Такое соединение — эстонец, живший в Японии, — меня страшно интриговало. Может быть, я так и остался бы со своим любопытством, но получилось, что заболел цербер, с которым мы ходили в баню. И самый большой начальник, помхоз, выдававший мыло и полотенца, этот большой белотелый старик, сам повёл нас.
И вот здесь я ошалел. Это был мой первый Эрмитаж. Когда он разделся, я увидел то, про что старшие посидельцы-детприёмовцы уже знали, и слух про это ходил, но какой-то неясный. Я увидел, что от пяток до шеи он весь выколот цветной тушью. И как выколот! Фантастические гравюры на коже живого человека — Сальвадору Дали не снилось! Я до этого, начиная с 1941 года, когда у меня появилась память, видел много наколок, но очень грубых, варварских. А здесь увидел нечто такое, что казалось сделанным не людскими руками. Гравюра! Это были потрясающей красоты драконы, звери, узкоглазые люди с крыльями, горы не горы, незнакомые мне пейзажи… Это была фантастика! Все замерли. И стали вокруг него ходить. Он уже к этому привык, мылся, не обращал внимания, а если ему мешали — просто отодвигал нас своей рукой в татуировке и произносил: «Японамать».
Он был выколот японцами от пяток до шеи и кругом по всему телу, каждый сантиметр его гладкой белой кожи был художественно обработан. Не могу объяснить, как это произошло, но я к нему прилип. Он не считался цербером или фараоном, и по законам этой детской тюрьмы с ним можно было общаться. Мы подружились. Я узнал его историю. Молодым парнем он попал в плен, будучи участником русско-японской войны. И просидев там два или три месяца, тоскуя по дому, он продал своё тело японской татуировальной школе. За то, чтобы они его выкупили. Он продавал им тело — они платили армии за его свободу. Наколок у солдат Томас видел много и согласился — подумаешь! На его теле защищали дипломы. Тело было большое, белое, хорошее, его кололи тщательно, старательно, по всем правилам. Пока его кололи, он узнал всю их технологию. Это не больно. Культура японской татуировки заключается в том, что они изучают анатомию кожи, её поверхность, сосуды, капилляры. Они не рвут кожу, как наши, они работают маленькими, тоненькими иголочками: раздвигают кожу, ввинчивают в поры иголки, не разрушая ткань, и вводят туда тушь — хорошую, натуральную, на спирту. Заразиться невозможно. Делают это так, что человек кайфует, засыпает, ему приятно. Своеобразная иглотерапия.
И вот довольно долго эстонец Томас Карлович кайфовал, а когда он весь был исколот, его отпустили домой. Всё бы хорошо, но как только он переплыл из Японии на наш тихоокеанский берег и, попав в баню, снял впервые рубашку, — его начали окружать толпы. Каждый раз это повторялось: его рассматривали, как диво, за ним шёл слух, ему не давали пройти и требовали, чтобы он разделся и показался. Это было ходячее кино. Он не знал, что делать. Стал носить свитера или рубашки с высоким воротом, чтобы никто не видел. Стал мыться тайком. Постепенно он двигался по Зауралью, но кто-то опять замечал его наколки — и всё начиналось сначала.
До Эстонии Томас не дошел, потому что понял: если придет — станет притчей во языцех, по всем хуторам будут смеяться, а родители не примут, выгонят. Так он и застрял в Перми, где приютила его сердобольная пермячка, но и там он не мог устроиться на порядочную работу и кастелянил в детприёмнике, где пацаны были для него безвредны. Гулливер по сравнению с нами, он мог просто отодвинуть любого рукой. Так он там и прожил жизнь. Как ни парадоксально, работая в исправительном заведении, фактически служа в НКВД, подрабатывал тем, что колол урок японским способом, но уже упрощённо. Иголки у него были хорошие, и делал он эту работу любя, тщательно. Очень качественно. Сюжеты, правда, были отечественные — крест с могилкой, «Не забуду мать родную», орлы. То есть всё, что просили воры в законе. Работал в НКВД, а подрабатывал в «малинах»… Когда его что-то раздражало, ругался. Кроме слова «японамать», именно от него я услышал второе незнакомое выражение — «японский городовой».
Это был мой первый учитель рисования. Он научил меня делать наколки и подарил иголки. И японским способом, но уже сильно адаптированным я выколол в колонии восемью иголками семерых «усатых». Я спасался этим, кормился этим в блатном мире, потому что сил у меня особенных не было, звероподобия тоже. Во всяких передрягах блатной жизни спасало ремесло, полученное от Томаса Карловича.
Я выкалывал портреты вождя. В 1940-х-начале 1950-х годов была у воров легенда, что Сталин — пахан, их человек, что он вышел из воров. Я не верил этому, считал, что говорить об этом можно только шёпотом, а они гордились, любили его и выкалывали вождя. А если попадали в лапы мусоров и их там начинали бить — они рвали рубашку на груди, а там — Сталин! Бить по Сталину было опасно, напарник мог «стукнуть» — и хана. Вот такие две причины. Впоследствии версия о пахане оказалась правдой, мы узнали, что Сталин действительно «вышел в дамки» из уголовников, мокрушников-боевиков.
Из моих «наколотых» вождями, наверное, уже никого нет в живых. Последнего, уркагана Толика, я видел лет двадцать назад. Толя Волк (Волков) сидел много раз, потом завязал: руки стали не те. Не знаю, жив ли.
Как закончил жизнь Томас Карлович, мне тоже неизвестно. Весной 1949-го я бежал из Перми в Питер, но попал туда только в 1952-м.
Поцелуй
Вы, может быть, помните сороковые послевоенные годы. Помните барахолки в городах и городишках, лавину «обрубков», «тачек», «костылей» и прочего искалеченного войной люда в шалманах и на улицах. Помните, конечно, голодные 1946, 1947 и 1949-й годы и разного вида нищих, малых и старых, кочующих по стране. Нищих, специализировавшихся по подвижным составам: они ходили по железнодорожным вагонам со своим репертуаром и разного рода обращениями к победившему народу. Был даже, если можно так назвать, особый жанр вагонных песен, в основном жалостливых, вроде «В одном городе жила парочка, он шофёр, а она счетовод, и была у них дочка Аллочка, и пошёл ей тринадцатый год…»
А помните эти деревянные вагоны, густо крашенные масляной краской и на всю жизнь впитавшие её запах и запахи курева, еды и пота? Вагоны, набитые снизу доверху людьми, мешками, корзинами, деревянными чемоданами, с тусклым мигающим светом в купе и проходах, с бесконечными нищими калеками, которые менялись с каждым перегоном. Много их довелось мне увидеть за мою опасную практику скачка, то есть поездного вора…
Жизнь загнала меня в угол, и после побега из детприёмника стал я постепенно, с восьми лет, приобщаться к уголовной цивилизации. Но так как главной целью моей всё-таки было возвращение на родину, в Питер, а из моего далека попасть туда в ту пору можно было только по железной дороге, — то со временем, к двенадцати годам, я освоил профессию, связанную с поездами, — стал скачком. А поначалу, по молодости лет, был «помоганцем», или, из-за худобы и гибкости, — «резиновым мальчиком», который мог проникнуть в самую малую щель.