У меня никогда не являлось желания проверить историческую достоверность повествования Нестора. К чему? Тут была очевидна психологическая, я бы сказал, несторическая достоверность. Свой рассказ о мрачных утехах барона Адреца Нестор не сопроводил никакими пояснениями, однако позже бросил фразу, которая, как я сейчас понимаю, перекликалась с историей барона: «Миг, когда человек по случайности открывает в себе извращение, которым тайно страдал, несомненно, самый пронзительный в его жизни». Еще припоминаю, что он употребил, причем одобрительно, словечко, которое мне показалось мудреным: эйфория. «Адрец открыл в себе кадентную эйфорию», — заметил Нестор, после чего надолго задумался над столь непривычным словосочетанием, возможно, подыскивая более точное определение овладевшей бароном неведомой страсти.
20 марта 1938.
В утренней газете я обнаружил список 2783 лиц, исчезнувших бесследно в течение прошедшего года. Разумеется, некоторые из них попросту сбежали от семейных обязанностей или опостылевшей супруги. Однако многие стали жертвами преступления, причем убийцы позаботились уничтожить «основную улику» посредством огня, земли или воды. Если еще учесть, что самые коварные убийства не отличить от «естественной кончины», то можно догадаться, в сколь кровавом обществе мы обретаемся. Поскольку обычно все бывает шито-крыто, нам ежедневно приходится пожимать руки душителям или; отравителям, короче говоря, руки, замаранные убийством. Юстиция занимается, по сути, неудавшимися преступлениями, то есть теми, которые не удалось утаить. Ничтожное количество заведенных дел об убийствах — не больше дюжины за год — призвано удостоверить, точнее, создать видимость, что в нашем обществе уважается человеческая жизнь.
На самом же деле наше общество располагает ровно такой юридической системой, которую заслуживает общество, где процветает культ убийства. Обратите внимание на таблички с названиями улиц. Они просто пестрят именами выдающихся вояк, то есть профессииональных убийц да еще самых кровавых в нашей истории.
22 нарта 1938.
Несмотря на то, что старинная монастырская церковь была давно отреставрирована, на службы и молитвы нас водили в современной постройки часовню, убранную и расписанную в византийском стиле. По будним дням мы посещали ее всего дважды — для утренней и вечерней молитв. Зато по воскресеньям и церковным праздникам — целых семь раз. Нам приходилось еще присутствовать на обедне, торжественной мессе, вечерне, повечерии и при явлении Святых Даров. У каждого из нас было свое гнездышко — постоянное место. Поскольку места разнились открывавшимся обзором, то и здесь существовала своя иерархия размещения, правда, несколько отличная от принятой в учебном классе. Вообще-то высшей кастой считались певчие — случалось, их вызывали на спевки прямо с урока, что давало счастливчикам право на академические поблажки. Однако во время службы они размещались на хорах, под ложноготическим витражом, вокруг фисгармонии, на которой упражнялся аббат Пижар, каковое их положение не представлялось завидным, если не считать возможности лицезреть сверху все наши затылки разом. Именно Нестор обратил мое внимание на преимущества подобного обзора и даже поделился планом найти предлог, дабы завладеть местечком на хорах. Но то был лишь порыв, о котором он тут же позабыл. Жалею, что не запомнил точно услышанное как-то от Нестора рассуждение о хорале, где он противопоставлял осуществившееся в хорале строгое, словно архитектурное, согласие с разрушительным, дионисийским согласием, царящим на школьном дворе.
Как раз певчие послужили для меня причиной некоторого потрясения, в самом метафизическом смысле, которое Нестор основательно высмеял, изрядно вправив мне мозги, в чем я насущно нуждался. Мне казалось само собой разумеющимся, что удостоиться столь великой чести, как петь в церкви, могут только лучшие из лучших, прилежнейшие из прилежных, столпы добродетели, почти святые. Однако выяснилось, что если добродетель и не служила препятствием при отборе достойных облечься в белый стихарь, то важнее все же были совсем иные качества. Истина оказалось столь постыдной, что святые отцы признались бы в ней разве что под пыткой. Дело в том, что в певчие отбирались одни красавчики. Понятно, что прилежные уродцы отметались сразу, но отбор на этом не заканчивался — его целью было подобрать смазливых мальчуганов на любой вкус: блондинов и брюнетов, худощавых и коренастых, розовощеких ангелочков и бледнолицых аскетов, изнуренных праведников и невинных резвунчиков.
Короче, Нестор открыл мне глаза. Он еще не раз обращался к данной теме, но главное, что мне запомнилось, это его упрек святым отцам (казалось бы, профессиональным наставникам юношества) в непонимании, что любой мальчик прекрасен лишь в той мере, в какой он принадлежит тебе, а принадлежит тебе он лишь в той мере, в какой ты ему служишь. Помещая мальчика Иисуса на свои плечи, Христофор одновременно Его похищал. В том и явилась вся благодать Христа, что Он это дозволил. Иисус был увлечен могучей силой, которая благоговейно, с великим трудом, поддерживала Его на поверхности бурных вод. Все же величие Христофора заключалось в том, что он стал одновременно и вьючной скотиной, и подобием дароносицы. Этот переход через реку сочетал в себе послушание с похищением. Разумеется, обязанности душеприказчика заставляют меня делать рассуждения Нестора более внятными и наделять страстью большей, чем он в них вкладывал, но точно помню его попытку разглядеть в маленьком певчем образ Иисуса и стремление повергнуть прелата к стопам своего служки.
Именно там, в «византийской» часовне, рок впервые явил себя, что послужило как бы генеральной репетицией разыгравшейся вскоре трагедии.
Я, как обычно, сидел в предпоследнем кресле ряда, а по левую от меня руку, у самого бокового прохода, который в этом месте становился совсем узким из-за выступавшей исповедальни, восседал Нестор. Необычным было новое соседство — по правую руку от меня уселся Бенуа Клеман, юный парижанин, которого родители «сослали» в Бовэ подальше от столичных соблазнов. Нас, провинциальных дикарей, он мгновенно покорил, демонстрируя одно за другим свои сокровища, вещицы одновременно мужественные и романтические — револьвер с барабаном, компас, нож с фиксатором, чертика в бутылке. Теперь я даже задаюсь вопросом — не у него ли Нестор выманил гироскоп, свое, как он его называл, «карманное совершенство»? Но несомненно, что между мальчиками зародилось сообщничество, если не дружба, что, по мнению Клемана, давало ему право на фамильярность по отношению к Нестору, которая меня весьма угнетала по двум причинам: во-первых, я попросту ревновал, а во-вторых, мне казалось, что она унижает моего друга. Они частенько о чем-то торговались, чем-то обменивались. Я не стремился участвовать в их делишках, убеждая себя, что Нестора интересуют только богатства Клемана, а стоит им иссякнуть, как он тут же потеряет к новичку интерес и поставит его на место.
Мое местоположение между юными дельцами нисколько не мешало им торговаться. Едва началась служба, как они принялись оживленно переговариваться через мою голову, не обращая на меня ни малейшего внимания. Разумеется, я не пропустил ни единого слова, да, собственно, данная сделка уже не единожды обсуждалась при мне. Нестор выторговывал у Клемана зажигалку, сделанную из лимонки времен Мировой войны. Клеман требовал за нее десять белых билетиков, каковая плата казалась Нестору чрезмерной. «Знаю я эти зажигалки, — делился он со мной после очередного торга, — они никогда не пашут». Чтобы проверить качество данного товара, требовалась хотя бы капля бензина, а раздобыть его мог только Нестор.
Как раз тем воскресным утром Нестору это наконец удалось, и только лишь окрепли величественные звуки, сопровождавшие Дароприношение, он передал через меня Клеману драгоценный пузырек. Клеман тут же принялся переливать бензин в набитую ватой лимонку, что требовало особой осторожности еще из-за вечно шнырявших по центральному проходу семинаристов-надзирателей. Нестор, внимательно наблюдавший за столь ответственной операцией, наверняка предотвратил бы несчастье, если бы его не отвлек отец-попечитель, который, взобравшись на кафедру, начал свою проповедь столь необычно, что потрясенный Нестор, казалось, вмиг позабыл и Клемана, и лимонку, и пузырек. Слова, произнесенные отцом-попечителем, я потом не без труда отыскал в «Опытах» Монтеня, где он их позаимствовал, пересказав анекдот о португальском конквистадоре XV века Альфонсо Альбукерке. «Во время свирепого шторма, елейно повествовал пастырь, Альбукерк посадил себе на плечи мальчика-юнгу, чтобы их судьбы стали нераздельны. Конквистадор верил, что это отведет от него божий гнев — дабы не губить невинное дитя, Бог и ему дарует прощение».