Я всегда любил фотографировать, проявлять, печатать. Сделавшись владельцем гаража, я тут же превратил одну темноватую комнатушку с водопроводным краном в фотолабораторию. Но лишь теперь я понял истинный смысл, так сказать, провиденциаль-ность, своего давнего пристрастия. Очевидно сходство фотографирования с неким колдовским обрядом, имеющим целью подчинить себе личность фотографируемого, чему доказательство — свойственный некоторым страх быть в прямом смысле «снятым». Также фотографирование сходно с обжорством. Если приглянувшийся объект нельзя слопать, как, например, какой-нибудь пейзаж, то его уж на худой конец снимают на пленку.
Бросается в глаза отличие фотографа от живописца, которому для работы необходим яркий свет. Он кропотливо, ни от кого не таясь, кладет мазок за мазком, чтобы выразить на холсте свои чувства, свою личность. Фотографирование же — акт мгновенный и магический, напоминающий взмах волшебной палочки, которым фея превращает тыкву в карету, а юную красотку в спящую красавицу. Художник эмоционален, щедр, центростремителен. Фотограф скуп, алчен, обжора, и наоборот — центробежен. Если так, то я — прирожденный фотограф. Не имея возможности подчинить детишек своей власти, я завладеваю ими с помощью оптической ловушки. Не правда ли, весьма гуманный способ овладения? Что бы со мной ни стряслось, я навсегда сохраню нежные чувства к этим картинкам, сверкающим и глубоким, как озера, в которых я по вечерам словно совершаю восхитительные тайные омовения. Волшебная бумажка, где запечатлен потерянный рай, о котором я вечно скорблю, будто взяла в полон саму жизнь, бодрую, полнокровную, бьющую через край. Фотоколдовство, именно средство овладеть фотографируемым, обрести над ним власть, схожую с властью насильника или убийцы над своей жертвой. Однако я ставлю перед собой куда более обширную, истинно великую задачу даровать материальному существу иное, более возвышенное бытие, преобразив его всей мощью моей фантазии. Несомненно, что фотографии отражают материальную жизнь, но это одновременно и фантазмы, то есть они естественно вплетаются в мир моих грез. Фотография обращает материальное в духовное, возводя таким образом на более высокий уровень существования. Она мифологизирует объект. Объектив — это узкие врата, миновав которые, мои возлюбленные становятся богами и героями, но одновременно — моими пленниками, персонажами моего тайного пантеона.
Таким образом, чтобы до конца удовлетворить свою страсть к людоедству, мне не придется фотографировать всех детей в мире или даже только во Франции. Поскольку фотография как бы абстрагирует объект, превращая конкретного ребенка в некий детский тип: фотографируя одного, ты обретаешь их тысячу, десять тысяч…
Первое мая выдалось погожим, солнечным, и я, наскоро позавтракав, отправился на охоту за детскими образами, разумеется, приладив аппарат на его законное генитальное место. Мои глаза сами превратились в видоискатель, шарящий в поисках образов по ветвям деревьев, по тротуару, заглядывающий в соседние машины. Праздношатание прохожих и даже уличных собак подтверждало, что сегодня действительно праздник трудящихся. Глядя сквозь ветровое стекло на прогуливающиеся толпы, я словно разглядывал витрину, искусно декорированную оформителем по имени Первомай. Регулировщики, у которых тоже, по справедливости, должен быть выходной трудились без обычного рвения, бодро приветствуя меня своими белыми жезлами.
Я бросил свой драндулет у моста недалеко от Елисейских полей. Унылые чайки, замершие навек рыбаки, зимующие яхты, семейство мелких служащих, надраивающих свои автомобильчик речной водой, — видимо, лучшее их развлечение в праздник. Одинокий речник, свирепо откачивающий воду с баржи,
— каждое его движение сопровождалось желтоватым извержением чуть повыше ватерлинии. Мне пришлось, рискуя хорошенько искупаться, прыгнуть в приткнутую к берегу лодку, чтобы поймать видоискателем разом и желтый выброс, и черный угрюмый борт баржи, и суетящегося вверху, на фоне небес, человечка, который всякий раз подпрыгивал, чтобы обрушить на помпу весь свой вес. На пирсе бесчинствовал какой-то паренек, развлекавшийся тем, что ослеплял прохожих зеркальным лучиком. Я попросил парнишку направить лучик мне в объектив, заранее зная, что на фотографии получится белое пятно, из которого будет выглядывать физиономия, блаженно гогочущая во весь свой щербатый рот. Стайки пацанов носились по эспланаде дворца Токио на роликах. Другая группка рядом играла в футбол. Конькобежцы презирали футболистов. У футболистов даже мысли не являлось встать на ролики. Различие между теми и другими было почти биологическое. Как муравьи бывают крылатые и бескрылые.
Мне приглянулись двое катальщиков, чернявых пареньков, наверняка братьев, одинаково одетых, похожих и лицами и фигурами. Только один был большой, а другой маленький — фавн и фавненок. Катались они классно — выписывали замысловатые фигуры, перепрыгивали одним махом через несколько ступенек. Я попросил ребят, взявшись за руки, немного повращаться перед огромным горельефом, изображающим Терпсихору и неизвестную нимфу танцующими на фоне идиллического пейзажа, и запечатлел обе эти пары, столь различные, но безусловно чем-то сходные. Затем я объяснил пацанам, что Терпсихора — одна из Граций, покровительствующая любителям роликов. Тут всеобщим вниманием завладел юный велосипедист, догадавшийся водрузить заднее колесо своей машины на роликовый конек. Я был восхищен изобретательностью паренька, совместившего несовместимое — две любимейшие детские забавы. Обездвиженное колесо покоилось на ролике, который мерзко скреб по каменным плитам.
После недолгой заминки катальщики вновь расшалились вовсю. Опять пошли догонялки, прыжки, вращения, перепляс, сопровождавшиеся устрашающим скрежетом коньков. Бот какой-то паренек на миг замер, чтобы перепрыгнуть ступеньки, но шлепнулся и кубарем покатился с лестницы, простершись у ее подножия, как тряпичная кукла. Присмотревшись, я узнал в нем младшего из братьев, фавненка. Наконец, парнишка зашевелился, сел, потом привстал на правое колено. Он не плакал, но на лице его было написано страдание. Я опустился перед мальчуганом на колени и пощупал его подколенную впадину. Погрузив руку в эту влажную, мягкую, трепещущую ложбинку, я весь растаял от нежности. Ребро мраморной ступеньки отметило ее удивительно аккуратной ранкой, пурпурным овалом безупречной формы, циклопьим оком с тяжелыми приспущенными веками, только что выколотым, еще кровоточащим. Оно постепенно вытекало струйкой лимфы, протянувшейся вдоль икры до приспустившегося носочка. Пока двое пареньков стягивали с раненого коньки, я обнажил два оптических дула — видоискатель и объектив. Теперь только бы ему встать на ноги, хотя бы на минутку. Я помог мальчугану подняться, но его шатало, паренек был весь зеленый. «Сейчас шлепнется», шепнул какой-то пацан, что и воспоследовало бы, но я успел подхватить бедолагу. Прислонив мальчонку к стене, я сделал первый снимок, хотя и был заранее уверен, что при столь ярком освещении он получится невыразительным. Тут необходим боковой свет, который оттенил бы пурпурное сияние циклопьего глаза. Я развернул мальчугана в четверть оборота, и мой механический глаз впился в кровавое циклопье око: стеклянный, но зоркий и меткий, — он словно вглядывался в выколотый глаз, с которым никогда не скрестишь взгляда. Встав на колени перед этой статуей, изображающей скорбь, я сделал последний кадр, охваченный восторгом, которого не смог скрыть. Наконец, наступил вожделенный миг. Спрятав аппарат в футляр, я правой рукой подхватил паренька под колени, левой — подмышки и встал во весь рост со своей драгоценной ношей.
Когда я встал в полный рост, плечи мои коснулись небес, и главу мою осеняли архангелы, певшие мне хвалу. Духовные розы одаряли меня нежнейшим из своих ароматов. Не прошло и месяца, как я уже во второй раз, охваченный форическим экстазом, держу на руках раненое дитя. Не свидетельство ли это, что новая эра в моей жизни наступила окончательно и бесповоротно?