В конце концов, мы тоже стали теребить рубашки на груди и уверять Хыся в дружбе: в том духе, что за него горы готовы свернуть и головы положить…
И в тот же вечер недалеко от ресторана мы дружно избили и обобрали какого-то парня. Он попался нам навстречу, и Хысь заговорил с ним с такой злобой, будто это был его давнишний враг. Я, как, наверно, и остальные, к незнакомому парню даже ненависть почувствовал. И захотелось доказать корешу Хысю, редчайшему из людей, почти всесильному, глаза на жизнь открывшему, свою верность и преданность!
Следующим утром, которое, как водится, вечера мудренее, прошедший день виделся чуждым, будто не со мной произошедшим. Голова немного побаливала. А в теле не остыла еще вчерашняя одурь, ошалелость, неспокойствие какое-то. И вдруг неприятно пронзало воспоминание, как мы впятером — одного! И я — неужто я! — раздухарился, хлестал ни в чем не виновного парня во всю силу, часы сорвал!..
С улицы свистнули — у ворот стояли Женька и Балда. Мы кликнули Валерку, он вышел и сразу принялся рассказывать, как вчера ловко и незаметно прошмыгнул мимо матери (обычно он, когда поздно возвращался, влезал в окно). Вчетвером мы отправились к Хысю, а потом вместе — на реку. Не обошли по пути и магазин, опохмелились. И хоть от одного вида бутылок замутило, я не ударил в грязь лицом: скрепился и выпил. Потихоньку вспоминался, раскручивался вчерашний день, один подхватывал другого, и такие забавные истории выходили, что сделалось легко и просто — такая уж она есть, житуха! И снова разбухало самоощущение. Ходили по лугу, сбрасывали в воду пацанят. Потом пошли к кинотеатру. Женька так, ради смеха, остановил, пошмакал двух-трех пареньков. Со всеми повторялось примерно одно и то же:
— Иди сюда, — подзывал Женька.
— Зачем?
— Ну иди…
Парнишка подходит.
— Дай двадцатник!
— Нету…
— Врешь ведь?
— Ну нету…
— Попрыгай.
— Чего я буду прыгать?
— Жмотишься двадцатника?
— Нету у меня.
— Найду, все мои будут?
Парнишка растерян. Если продолжает упираться, все повторяется сначала. А если вытаскивает двадцатник, то:
— А чего ты жмотился?
— Я не жмотился.
— Докажи, что не жмот. Дай еще…
Сказка про белого бычка получалась, весело было…
Пришел под ночь домой: пахло денатуратом — у мамы опять разломило поясницу. И опять прошедший день показался не моим.
— Держи руля вправо, пришвартовываемся к берегу! — скомандовал Хысь.
— Зачем? — опешил Женька.
— Там деревня вроде какая-то, — оказал Валерка.
— Ага. Населенный пункт с магазинчиком посередке.
— Ну и что? — допытывал Женька.
— Брать будем.
— Мы же там ничего не знаем — как, куда? — недоумевал Женька.
— По-моему, кто-то счас только поливал — хочет второй магазин брать. И все согласны были, э-э?
— Я говорил потом…
— Потом будет суп с котом!
— Хысь, сам посуди, где мы сейчас этот магазинчик будем искать? Собак только разбудим, — сказал я.
— Слушай, Глиста (это Хысь меня так иногда называет за высокий рост и худобу), ты че? Опять думаешь, что умнее всех, что ли?
— Ничего я не думаю…
— Ну а че тогда выступаешь? Э-э?
— Не выступаю я. Сказал просто. Заловят же нас…
— Глиста, ты че против меня имеешь?
— Ничего не имею.
— А может, чего имеешь?
— Ничего, говорю же.
— Подумай лучше, раз такой умный. Может, чего имеешь?
— Хысь, ну брось ты, никогда против тебя ничего…
— А то смотри, за мной не заржавеет. Лупоглазый, может, ты чего имеешь против?
— Ничего.
— Ну и в рот тебе компот, вороти к берегу.
Бред! Мы же как пить дать попадемся. И глупо как! Хысь блажит, а мы будем расплачиваться. Надо сказать ему об этом. Сказать, пусть один лезет в этот магазин, если охота, и сидит потом… Пусть… Но почему, почему я гребу и молчу?!
Словно околдован, заговорен… Язык, будто не мой, ослаб, не в силах шевельнуться, и челюсть сжимают тиски, и где-то в животе и у копчика холодок… Страх! Нет, когда гоняются за тобой с ружьем в руках, стреляют и дробь шлепается в воду, это еще не страх — испуг, где хоть сбивчиво, но продолжает работать голова, слушается тело. Страх — когда ты как бы стираешься, перестаешь жить, ты есть и тебя нет, когда тупеешь и тобой можно управлять как угодно, ибо ты только боишься, боишься и больше ничего! Я читал, одна из самых тяжелых казней — казнь мерно капающими на голову каплями. Сначала упала невинная маленькая капелька, потом на это же место другая, третья… И вот уже, кажется, по голове бьет огромный молот, а голова превратилась в барабан, но человек не умирает, мучается, сходит с ума. Так же по крупице, по крупице срабатывает и страх: тут подчинился, там сдался… И жизнь становится, как во сне, отделена пеленой, боишься милиции, людей, Хыся… Чудно это, но не Хысевы же кулаки страшат (пожалуй, одолею его в честной драке), не пиковинка даже его, что-то другое. Может, то, что каждое нормальное слово, без прохиндейства, ухмылочки сказанное, он обсмеет, в доброе чувство вцепится, перевернет его, растопчет. Он ловко умеет это делать. И начинаешь свое хорошее прятать, лебезить, унижаться. Лишь бы Хысь не тронул, не задел, а лучше — одобрил бы… А дома мать… Любит сыночка, надеется, тянет из последних сил, покупает ему, бесслухому, баян — учись, живи, радуйся!
Не раз я представлял, как скину Хысеву руку со своего плеча, когда он по-приятельски похлопывает, повернусь и уйду, вольно насвистывая. Но не мог этого сделать. Не мог, и все. Выше это было моей воли.
…Мы сидели в песочной выбоине, желтым пятаком зиявшей на травянистом берегу. В сторонке валялась пара опорожненных бутылок. Вдруг Хысь сказал:
— Сегодня вечером магазинчик обработаем.
— Как обработаем? — переспросил я, будто не понял.
Хысь внимательно посмотрел на меня, прищурив маленькие глазки.
— За базаром — магазин, не доходя до могилок. Знаете? Там печка и труба жестяная, широкая, в крышу выходит. Залезем на крышу, трубу вывернем, пару кирпичиков отколупнем, и конфеток вдоволь накушаетесь.
Я заметил, как затосковал Валерка, набычился Балда. Да, это уже не мужика по пьянке обчистить. Тут попахивает настоящим воровством, и назад пути не будет. Хысь не пустит. Только у Женьки глаза загорелись:
— А башли там будут?
— А ты зайди, попроси, чтоб оставили, хе-хе. Будут, все будет. А вы че, хмырики, не рады, что ли?
Пекло солнце. Вино муторно грело нутро. В голове и во рту слипалось. Радость, действительно, была невелика.
— Боитесь? — Хысь, конечно, покруче выразился. — План верняк.
План, конечно, выглядел идиотским: какая труба, какая крыша? Магазин около дороги, на крыше нас как облупленных видно будет, любой шофер заметит.
— Да полезут они, чего там, — за всех ответил Женька.
— Я этих гавриков хочу услышать. Язык к заду прилип? Или, может, я оглох, а, Жека?
— Да чего говорить — надо, значит надо! — сказал Балда.
— Я же для вас, суконок, стараюсь. Дался мне этот магазин, копеечное дело. Я делами верчу, ого-го! На ноги вас, сосунков, поставить хочу! Не рубите же ни в чем! Не рады, что ли, я спрашиваю, э-э?! — Хысь, оскалив зубы, запрокинул голову, поглядывал то на Валерку, который врастал в песок, то на меня.
— Хысь! — Горло пересохло, звук получился писклявым, я откашлялся: — Хысь, у меня мать. Она одна, больная. Узнает — ей каюк. Я не хочу.
— Э-а, что ты сказал? Я что-то не расслышал. Не хочешь? А пить мое хочешь! Вот подлюка, а! Гляди на него — у него мать больная! Что же получается? Когда надо — так Хысь друг, а когда до дела — Хысь вор, а я чистенький! Или ты что, умнее всех себя считаешь?
— Нет, просто, как я подумаю… Я же ее в гроб загоню…
— Ты мне матерью не тычь, а то как тыкну — на весь век оттыкаешься. Скажи лучше, на дармовщинку жрать любишь! «А вор будет воровать, а я буду продавать!»
Хысь не то чтоб злился, а скорее поддавал жару, гнал нерв.