— Ладно, ты покамест иди, — с трудом выдавил он. — Да через два дни собери мне… Хочу я, чтоб… — и закрыл глаза.
— Кого собрать? — склонился к самому изголовью дьяк. Почему-то это показалось ему очень важным, но тут к нему подскочил лекарь-немчин.
— Болной ошень плех, — возмущенно заявил он. — Ему нужен покой и лежать. Он не есть думать. Это вред. Я и так долго молчать и терпеть.
«Хошь бы глаголить по-русски научился. Все ж таки четверть века на Руси живешь, ежели не боле», — угрюмо подумал Висковатый, но перечить лекарю не стал. Да и леший с ним, с языком. Лишь бы излечил государя, а там хоть вовсе мычи как бык — все едино.
Выходил он из ложницы с тяжелым сердцем, полностью погрузившись в безрадостные думы. Ивану Михайловичу было над чем поразмышлять. Судя по словам Иоанна — с духовной надо было еще что-то делать. Или нет? Вот задачка-то. То ли царь ее одобрил, то ли не до конца — понимай как знаешь. Если по уму, так ее бы вовсе никому не показывать, а дождаться, пока государь придет в себя и вновь позовет его. А как не покажешь, коль просят с настойчивостью. И просят те, кто в этой самой духовной, можно сказать, опекунами над царевичем поставлен.
Иной кто-нибудь полез бы вызнавать, пускай боярин, али князь из Рюриковичей, да даже Владимир Андреевич — тут извини-подвинься. Он, Висковатый, свой долг добре ведает и в чем он состоит — знает. Но супротив того же Данилы Романовича идти — шалишь. Это он ныне сглотнет дерзость от Висковатого и никуда не денется, а когда его времечко придет — непременно попомнит. А оно придет, потому как главным в духовной всего один опекун и указан — царица Анастасия.
Кому неясно, что не будет она в одиночку управляться — не та это баба. Если так поразмыслить, так она и вовсе управлять не будет. Конечно, Елене Глинской, чуть ли не через месяц потерявшей совесть, а еще через месяц и стыд, она не уподобится — не того замеса, но и в дела державы вникать как бы не помене ее станет. Ей бы на богомолье сходить, по обителям проехать, молебен послушать, на обедне богу поклониться — тут она из первейших, но не правительница, ох, не правительница.
Словом, содержание духовной стало известно к концу дня почти всем, кто был заинтересован. Кто-то обижался, что его туда не включили, кто-то — особенно царские шурья — довольно потирал руки, а вот слова дьяка о том, что Иоанн, возможно, кое-что в ней изменит, почему-то прошли мимо ушей почти у всех. Да и не довелось Ивану Михайловичу вносить какие-либо изменения в духовную. Начиная со следующего дня государь впал в забытье и в себя не приходил, так что все его ожидания были напрасными.
Между тем Данило Романович, справедливо опасаясь Владимира Андреевича, а еще больше его матери Ефросиньи Андреевны, которые, не теряя времени, продолжали собирать людишек на своем подворье, где их скопилось уже несколько сотен, решил содеять неслыханное. Ссылаясь на лекарей, он заявил, что для успокоения лучше всего звязать колеблющихся присягой немедленно, пока государь еще жив. Дескать, если кто и пребывает в сумнении, то после того, как подпишется на верность Димитрию, непременно угомонится и тогда сами Старицкие тоже утихнут. А куда им переть на рожон, коли все как один отдадут голоса малолетнему наследнику?
Иоанн был еще жив, когда всех знатнейших сановников собрали в царской столовой комнате. И вот тут-то началось то, чего не ожидал Данило Романович. Никогда бы он не подумал, что улыбчивый и простодушный князь Владимир Андреевич окажется столь серьезно и решительно настроенным против.
Понятно, что мать поджучивала, но и сам каков? Вот он, черт, что из тихого омута вылез. Пожалте. Любуйтесь на него. И ведь не только один Данило Романович увещевать его пытался — многие пробовали. Вначале деликатно, памятуя, что он, как ни крути, двоюродный брат царя и наследник номер два, затем пожестче.
Воротынский так и вовсе напрямую заявил, что такое ослушание пахнет тем, за что его отец в свое время в темницу угодил. Ох, как Владимир Андреевич взвился на дыбки после такого напоминания:
— Ты, холоп, вправе ли мне указывать, что делать?! Да как ты осмелился дерзить?! Может, ты еще и драться со мной учнешь?!
— Мое право на долге слуги государя нашего зиждется. И повеление сие не от меня, но от него исходит. Ты же свой долг забыл, княже, вот я тебе про оный и напомнил. Потому и считаю, что не токмо дерзить смею, но ежели государь повелит, то я и людей позову. А что до бранного поля, то тут уволь — жидковат ты супротив меня. Боюсь, изувечу ненароком.
И как знать, что бы дальше сотворил князь Старицкий, если бы не вмешался князь Иван Михайлович Шуйский. Втиснув свое огромное брюхо между двумя спорщиками, он развел их таким образом на относительно безопасное расстояние, после чего, вкрадчиво улыбаясь, заметил Воротынскому:
— Так ведь нет того, пред кем надобно крест целовати. Где государь новый? — и развел руками.
Окольничий Федор Адашев, отец Алексея, отведя Воротынского в дальний укромный уголок палаты, высказался еще откровеннее:
— Сыну Иоанна Васильевича мы все обязуемся повиноваться, но ты же, князь, сам чел духовную. Кто там в опекунстве указан? То-то. Анастасия Романовна, и в том спору нет, паки и паки добродетельна. Исчислять ее достоинства можно часами. Она и смиренна, и набожна, и чувствительна, и благостна, и целомудренна, но то, что хорошо для жены — мало для правительницы. Ей ведь что главное? — и слово в слово повторил мысли Висковатого: — Выходит, кто нами править станет именем младенца бессловесного, коли не она? Ответь, Владимир Иванович. Молчишь. А я сам сказать могу. Хотя чего тут говорить, когда вон они суетятся уже, хлопочут. Вот то и страшит, да не одного меня. Ты ведь и сам в летах, так что помнишь, какое оно — правление боярское. И ведь они даже не Рюриковичи, а холопы Калиты.
— Худородством их попрекаешь? — усмехнулся Воротынский. — А хоть бы и холопы, лишь бы головы на плечах имели, — заметил он с коварной целью подзадорить Адашева — пусть уж до конца выскажется старый черт.
— Господь с тобой, княже, — замахал тот на него руками. — Я и вовсе ниже их стою. Если бы не милости нашего государя — не ходить мне в окольничих. Другого боюсь. Ведь они супротив князей злобствовать начнут только по одному тому, что они — князья, опасаясь, что те же Шуйские их власти лишат. Вот и будут чинить расправы, чтоб упредить. К тому ж им-то измена чудиться не будет — они всегда оправдаться смогут, что вот она, совсем рядом. А Владимир Андреевич тоже не смолчит — мать не дозволит. Да тут еще и следом за ним ее родичи Хованские голос подадут, и не они одни. И что тогда начнется на Руси?
Они оба как по команде оглянулись. Князь Старицкий уже не стоял у стола, на котором лежал лист с присягой на верность царевичу Димитрию. Как раз в этот самый момент он вырвал перо, протягиваемое ему дьяком Висковатым, бросил его в гневе на пол, как-то неуклюже попрыгал на нем, пытаясь растоптать, после чего с гордо вскинутой головой прошел к выходу.
— Вот и пожалуйста, — вздохнул Адашев. — И зачем они вообще все это затеяли? — задал он риторический вопрос. — Не удивлюсь, если Данило Романович прямо сейчас еще и жаловаться государю побежит.
— Он в беспамятстве, так что у него ничего не получится, — угрюмо заметил Воротынский, которого тоже изрядно раздражала эта суета до срока — ведь жив еще Иоанн, так чего уж тут. — Тебе же отвечу тако. Все человечьи законы имеют свои опасности и неудобства, вот как ныне у нас с дитем Димитрием. Но присягнув ему, мы тем самым присягнем и порядку, кой оплот и твердыня державы. Потому малолетство царя, может, и причинит Руси на время бедствия, но лучше снести их, нежели порушить главное. Ныне одного нам восхотелось избрать, завтра, разохотившись, иного на престол позовем, чрез седмицу — третьего… А чего? Рюриковичей-то на Руси полным-полнехонько.
— Что ж, — вздохнул Адашев. — На умное слово надобно отвечать умным действом.
Он прошел к столу, где лежали присяжные листы, подобрал валявшееся на полу перо, которое так и не сумел растоптать князь Старицкий, задумчиво обмакнул его в чернильницу и, чуть помедлив, делая вид, будто снимает с кончика прилипший волосок, размашисто расписался.