— Ну, да. С нас нельзя требовать, а с плотников можно. Это так.
— Нет, неправда. Этого и сравнивать нельзя.
— Почему же?
— А потому, что прежде всего у них нет никакой определенной цели, к которой бы они стремились.
— Вот что! Из чего же ты это заключил? Любопытно знать!
— А из того, что я вижу всякий день.
— Например?
— Они только о том и стараются, чтобы как можно меньше работать и в то же время как можно больше получать.
— Мм. Что ж, это, по-моему, цель довольно определенная. Какой же тебе еще? Ты ведь, кажется, говорил, что у них нет никакой?
— Да разве это цель?
— Что же это такое?
— Это там, черт знает что, какое-то бессознательное стремление.
— Стремление! Стремление обыкновенно предполагает и цель. Ну, да хорошо, положим, стремление, и притом бессознательное. К чему ж они стремятся? К тому, вот как ты говоришь, чтобы как можно меньше работать и как можно больше получать. Ты находишь, что это стремление нехорошее. Ну, а теперь позволь тебя спросить: ты сам-то к чему же стремишься? К тому, чтобы как можно больше работать и как можно меньше получать? Так, что ли?
— Н-не…
— Ну, так что ж тут разговаривать еще! Стало быть, стремления-то у нас с ними одни и те же; разница только в том, что мы сознательно желали бы их приспособить к нашему хозяйству, они же, как все глупорожденные, бессознательно упираются и всячески стараются схитрить. Ну, а на этот случай у нас средства такие имеются для понуждения их, средства, к народным обычаям приноровленные. Вот в древние века нравы были грубые — тогда и орудия, которыми понуждались глупорожденные к труду, тоже были неусовершенствованные, как то: исправники, становые и прочие, теперь же, когда нравы значительно смягчены и сельские жители вполне сознали пользу просвещения, — понудительные меры употребляются более деликатные, духовные, так сказать, а именно: увещания, штрафы, уединенные анбары и так далее. Вот и хороводимся мы таким манером и долго еще будем хороводиться, доколе мера беззаконий наших не исполнится. Только зачем же тут церемониться-то уж очень, нюни-то разводить зачем, я не понимаю? Штука эта самая простая, и весь вопрос в том, кто кого; стало быть, главная вещь, не конфузься…
— Убирай, — вставая из-за стола, сказал Щетинин лакею.
III
Вечером, часу в восьмом, дня через два по приезде, шел Рязанов берегом реки. Песчаная дорога, по которой он шел, извивалась между кустами и вела на мельницу. По ту сторону круто поднимался каменистый обрыв, поросший красноватым орешником, вперемежку с мелким курчавым дубом. С отлогого берега видна была серая, изрытая дорога, смело вьющаяся в гору, зеленая крыша водяной мельницы и барская усадьба, до половины сидящая в зелени. Солнца уже не было, только крутой берег реки весь был залит красноватым светом. В кустах сильно пахло сыростью и камышом.
Рязанов шел потихоньку, глубоко погружая ноги в похолодевший песок. Позади него зашуршали колеса, он оглянулся. В кустах двигалась лошадиная морда с дугой, дальше показался мальчик в большом картузе и, наконец, батюшка, в зеленой рясе и в шляпе с широкими полями.
Батюшка ехал в полевых дрогах и, поравнявшись с Рязановым, спросил:
— Никак опять за рыбой ходил?.. Ах, извините! Ошибся. Представилось мне, что это конторщик, — говорил батюшка, снимая шляпу.
— Мое почтение, — сказал Рязанов.
— Добрый вечер. Да вы не к господину ли Щетинину? Так прошу покорно садиться. А я, признаться, тоже было хотел его повидать.
Рязанов сел. Поехали.
— Вы, верно, приезжие? Ну, так. А я гляжу, гляжу, что такое? — ошибся. Ха, ха, ха! Вот прекрасно! Из Саратова?
— Нет, из Питера.
— А! Столичные жители. Погостить вздумали в наши места?
— Погостить.
— Мгм. Прекрасное дело. Имя ваше?
— Иаков.
— Да, да, Иаков, брат господень. По отечеству?
— Васильич.
— Яков Васильич. Да. Ну, так как же, Яков Васильич, в Питере-то дом свой имеете?
— Нет, не имею.
— Квартирку нанимаете?
— Нанимаю.
— Служите небось?
— Нет, не служу.
— Да. Не похотели?
— Не похотел.
— Что ж? конечно, не всякому. Капитал у себя имеете?
— Нет, не имею.
— Звания дворянского?
— Духовного.
— Ну?!
Батюшка обернулся.
— Так вот-с. Очень рад. Будьте знакомы.
Въехали на плотину. Около мельницы стояли лошади и мужики, обсыпанные мукою; вода глухо шумела в колесах, в пруду копошились утки; дроги попрыгивали по кочкам. Становилось темно; Рязанов сидел рядом с батюшкою; волосы от батюшкиной бороды развевало ветром, и во время разговора они беспрестанно попадали Рязанову в рот. Батюшка спрашивал между тем:
— По первому разряду кончили курс? В попы-то что ж не посвятились? Неужто невесты не нашли?[32] А? Да; не похотели.
Дроги въехали на барский двор; у крыльца толпились мужики, перед ними стоял Щетинин с тетрадкою в руке и говорил, поднося одному из них к носу карандаш:
— Если я вам еще вот хоть эдакий прутик продам, так я себе позволю в глаза наплевать.
— Что ж, Ликсан Васильич! — загалдели мужики.
— Нет, голубчики, будет с меня! поучили уж; довольно. А, здравствуйте, батюшка!
— Мое вам почтение, — говорил батюшка, входя на крыльцо и подбирая рясу. — Во имя отца и сына и святого… Что это, никак они опять вас тово… обманули?
— Что уж тут!..
Щетинин махнул рукою.
— Скажите пожалуйста! Да это крюковские. Вы крюковские, что ли?
— Они самые, — нехотя отвечали мужики.
— Ну, так. Знаю я их до тонкости. Как же. То есть такие, я вам скажу, в высшей степени плуты.
Мужики равнодушно смотрели на батюшку; один кашлянул в шапку.
— Ты что там кашляешь? — вдруг спросил батюшка. — Ты, любезный, от меня не скроешься. Вот извольте, — продолжал он, обращаясь к Щетинину, — с этим самым мужичком… Как тебя звать: Семеном, что ли?
— Семеном.
— Да, вот с Семеном-то с этим задумал я прошлый год пчел держать пополам. Соблазнил меня, мошенник. Согласился. Согласен, говорю… А ты поди сюда! куда ты прячешься?.. Ну, хорошо. Я еще говорю: смотри, говорю, Семен… Будьте покойны! Прекрасно. Я, признаться, и понадеялся на него. Представьте: надул ведь! то есть так аккуратно надул, как лучше требовать нельзя. Вот этот самый мужичонка! Лицемер такой… Я господину посреднику на него жалобу принести хочу.
— Позвольте, батюшка, — начал было мужик.
— Не лги! Я знаю, что ты лжец. Да чего тут, — в глазах обманул, в глазах. Ты, любезный, меня этим обидел до крайности: духовного отца своего обманул. А? Извольте радоваться.
— Идите чай пить, — выходя на крыльцо, сказала Марья Николавна.
Все собрались в столовой вокруг самовара: Марья Николавна намазывала масло на хлеб, Щетинин сел было за стол, но потом опять встал, взял записную книжку и начал что-то записывать; Рязанов барабанил пальцами по столу. Батюшка молча рассматривал подсвечник.
— Дорого дали? — наконец, спросил он Марью Николавну.
— Не знаю. Это вот он.
— Что такое? — глядя в книжку, спросил Щетинин.
— Подсвечники батюшка спрашивает.
— Дороги ли? — прибавил батюшка.
— Рублей пять, кажется, — скороговоркою ответил Щетинин.
— Искусно, — заметил батюшка, ставя подсвечник.
— Два рубли восемь гривен, да рубль семьдесят две, да полтина… — бормотал про себя Щетинин.
— Какие ныне сена богатые, — немного помолчав, сказал батюшка, но, не встретив ни в ком сочувствия, обратился к Рязанову:
— А у вас, Яков Васильич, там сено-то небось… Тоже, чай, покупаете когда?
— На что мне его?
— Стало быть, лошадок не держите?
— Нет, не держу.
— Да, да. Ну, муку-то все покупаете. Почем мука-то у вас?
— А бог ее знает, почем она там, мука. Я в это не вхожу.
Марья Николавна улыбнулась.
— Что вы с ним, батюшка, об этих вещах разговариваете! — спрятав книжку в карман, заговорил Щетинин. — Ведь он… вы думаете, он это знает что-нибудь. Он надо всем этим смеется.
32
По церковному уставу, перед тем как «посвятиться в попы», окончивший семинарию должен был жениться.