— Это что же такое? Это значит, если кто любит мудрить, что ли? — улыбаясь, спросила она.
— Н-да-с: мудрить! — тоже улыбаясь, ответил батюшка. — Сами знаете, какое ныне время. Мне вон онамедни в городе кафедральный протопоп сказывал, — преосвященный его призывал, — уж он, говорит, уж он, говорит, мне пел, пел; ежели, говорит, да чуть что услышу, в порошок истолку, сгниешь в дьячках, говорит; так я, говорит протопоп, — вы как думаете? — насилу ушел; дверей-то, говорит, не найду. Не найду дверей и шабаш. Спасибо, служка указал. Так вот оно какое дело. Гордость-то нас до чего доводит, — заключил батюшка, обращаясь к Щетинину.
— Да, — заметил Щетинин.
— Не хотите ли еще? — спросила его Марья Николавна, указывая на графин.
Батюшка посмотрел на него испытующим взглядом.
— Гм. Да как вам сказать? Оно точно что… С горя нешто? Ха, ха, ха!
Батюшка выпил.
— Да; строго, строго насчет этих порядков, — говорил он, нюхая корку. — Фф! строго.
— Без строгости нельзя, — проходя мимо стола, рассеянно сказал Щетинин.
Батюшка обернулся.
— Хорошо вам говорить, Александр Васильич, нельзя. А я вот вам скажу теперь наше дело.
Щетинин остановился.
— Благочинный?
— Да. Вы как об нем полагаете?
— Так что же?
— А то же-с, что в старые годы, например, книги представлять, метрики там эти, — гусь, ну, много, много, ежели я ему поросенка сволоку, полтинник денег. И еще как довольны-то были! А теперь поди сунься-ка я к нему с поросенком-то, — осрамит. «Что ты, скажет, к писарю, что ли, пришел?» Бутылку рому, да фунт чаю, да сверх того три целковых деньгами. Глядишь, они, метрики-то эти, в шесть целковых тебе и влетят, как одна копеечка. Верно. Вот что-с. Новые порядки. А попу теперь ежели еще рюмку выпить, — вдруг заговорил батюшка, переменяя тон, — то это будет в самую препорцию. Чего-с?
— На здоровье, — сказала Марья Николавна.
Батюшка налил рюмку и, поглядев в нее на свет, спросил:
— Дворянская?
— Дворянская, — ответил Щетинин.
— Пронзительная, шут ее возьми! — заметил батюшка, покачав головой, потом выпил и с решимостью отодвинул от себя графин.
— Ну ее к богу!
Щетинин все ходил по комнате, по-видимому чем-то сильно озабоченный, и почти не обращал внимания на то, что вокруг него происходит. Он время от времени останавливался, рассеянно смотрел в окно, ерошил себе волосы с затылка, говорил сам себе «да» и опять принимался ходить. Марья Николавна равнодушно следила за ним глазами и вообще имела скучающий вид; батюшка замолчал, начал вздыхать и вдруг собрался уходить. В то же время вошел Рязанов. Марья Николавна оживилась и предложила ему идти провожать батюшку. Рязанов согласился. Марья Николавна взяла зонтик, но сейчас же его бросила и торопливо повязала себе на голову носовой платок. Пошли.
Сходя с лестницы, батюшка покосился на Рязанова, потом на Марью Николавну и, вздохнув, сказал: «Грехи!»
Едва успели они отойти от крыльца, как Марья Николавна, поравнявшись с Рязановым, начала его спрашивать:
— Где же вы вчера целый день пропадали? Что же я вас не видала?
— Марья Николавна! — крикнул сзади батюшка.
Она оглянулась. Батюшка прищурил один глаз и, подняв палец кверху, сказал:
— Не доверяйтесь ему: обманет!
Она улыбнулась и опять заговорила с Рязановым.
— А я вчера вас все в саду искала.
Они вышли на улицу.
— Поведения худого, — рассуждал батюшка, идя позади них, — так и запишем: весьма худого. Гордость, тщеславие, презорство, самомнение, злопомнение… Нехорошо…
Марья Николавна шла, не обращая внимания.
— Господин Рязанов!
Рязанов оглянулся.
— Квоускве тандем, Катилина… «Доколе же, однако?..» По-латыни знаешь? А? Как небось не знать! Пациенция ностра… утор, абутор, абути — испытывать, искушать[55]. Худо, брат, садись! А вы, барыня, тово… Вы меня извините.
— Что вы тут городите? — сказал Рязанов, отставая от Марьи Николавны.
— Сшь!
Батюшка взял Рязанова под руку и подморгнул ему на Марью Николавну.
— Не пожелай!..[56] Понятно? Парень ты, я вижу, хороший, а ведешь себя неисправно. А ты будь поскромней! С чужого коня — знаешь — середь грязи долой. Согрешил, ну и кончено дело. Таците[57]. Сшь. И прииде Самсон в Газу, и нечего тут разговаривать.
— И шли бы вы лучше спать, — сказал Рязанов.
— И пойду. Захмелел… Что ж с меня взять, с пьяного попа? Мы люди неученые.
— Прощайте, батюшка, — сказала Марья Николавна, останавливаясь у церкви.
— Прощайте, сударыня. Вы меня извините, бога ради. А тебе… — батюшка обратился к Рязанову, — тебе не простится. Мне все простится, а тебе нет. Вовек не простится. Нельзя. Никак невозможно простить, потому этого презорства в тебе много. Вот что. Адью!
Батюшка сделал ручкой и запер за собой калитку.
Расставшись с батюшкой, они долго шли рядом и оба молчали. Тропинка, по которой они шли, вывела их к мельнице. Запертая, по случаю праздника, вода глухо шумела внизу, пробираясь сквозь щели затвора; в пруде полоскались утки. Перебравшись через плотину, они очутились по ту сторону реки, на песчаном берегу, в кустарнике. Высоко стоящее солнце жарко палило широкие заливные луга, усеянные зелеными кочками, и темные, подернутые зеленою плесенью воды; сквозь прозрачно-волнующийся воздух четко виднелся противоположный гористый берег, густо заросший мелким лесом и залитый ярким полуденным светом. Марья Николавна остановилась в кустах и села на траву. Рязанов тоже сел.
— Славно как здесь! — сказала она, усаживаясь в тени.
Рязанов опустился на один локоть и посмотрел вокруг. Марья Николавна подумала и улыбнулась.
— Как это странно, — сказала она, — что меня все это теперь только забавляет. Право. И этот поп. Прелесть как весело!
Она повернулась к воде, ярко блестевшей между кустов, и жадно потянула в себя свежего воздуха.
— Хорошо здесь, — повторила она, — прохладно, а там, видите, на горе какой жар? Деревья-то. Видите, как они стоят и не шевелятся. Их совсем сварило зноем. А?
— Вижу.
— И трава вся красная… — прищуриваясь и всматриваясь, говорила она. — Мелкая травка… а там точно лысина на бугре. Вон лошадь в орешнике! Видите, пегая лошадь стоит? И ей, бедной, тоже тяжко… Хорошо бы теперь, — помолчав, продолжала она, — хорошо бы, знаете что? на лодке уехать туда, вверх по реке; заехать подальше, подальше и притаиться там в камышах. Тихо там как!.. А? Поедемте, — вдруг сказала она, решительно вставая.
— Что это вам вздумалось? да и лодка-то рассохлась, течет.
— Так что ж такое?
— Намочитесь.
— Вот еще! Велика важность.
— Как хотите.
— Мы вот что сделаем: заедем туда, за острова, и пустим лодку по течению; пусть она несет нас куда хочет.
— Да ведь дальше плотины не уедем. Опять сюда же нас принесет.
— А впрочем… — сообразив, сказала она, — впрочем, в самом деле уж это я что-то очень… расфантазировалась. Пойдемте! Домой пора. Но мне все-таки весело, — начала она опять, когда они прошли через плотину, — мне сегодня как-то особенно легко. Мне хочется со всеми помириться, простить всем моим врагам. Ведь можно! Как вы думаете? Только на один день заключить временное перемирие? На один день? а? Ведь можно?
— Да вы знаете ли, зачем хорошие полководцы заключают временные перемирия?
— Зачем?
— А затем, чтобы под видом дружбы высмотреть неприятельскую позицию и дать отдохнуть войскам.
— Ну, и я хочу высмотреть позицию: пойдемте по селу, — смеясь, сказала она и, свернув с дороги, пошла мимо амбаров в солдатскую слободу.
— С кем же это вы воюете? — любопытно знать, — спросил Рязанов.
— Сама с собой пока.
— А!
Место, по которому они шли, было глухое, несмотря на то, что находилось вблизи от большого села: какой-то косогор, внизу лужа с навозными берегами, навозный мосток. В луже, подобрав портчонки, бродили ребята; по берегу торчали кривые ощипанные ветлы; сквозь их жидкие листья белели крошечные, сбитые в кучу, кое-как лепившиеся по косогору мазанки одиноких солдаток, с огородами, в которых тоже кое-где стояли обломанные и загаженные птицами деревья; с разоренных плетней шумно кинулись воробьи. Дальше в одну сторону пошел овраг, заросший чахлым кустарником; в овраге валялась ободранная собаками дохлая лошадь. В другую сторону — крестьянские гумна и село.