Вещи для младенца выбирал Жан-Марк. Крохотные распашонки, пеленки, ползунки, мыло, простынки, тальк. Собственно все, что, по его разумению, могло понадобиться новорожденному. Он набрал рекламных проспектов с фотографиями кроваток, колясок, стульчиков. «Для того, — объяснил он, — чтобы она могла, когда ребенок родится, сама все выбрать для детской».
— Хорошо, — отвечала она, равнодушно глядя на суетившихся вокруг них продавцов, скорее всего удивлявшихся ее полнейшей апатии. Счастливая будущая мать! — подумала она и едва не зарыдала опять.
— Ну, пожалуй, этого достаточно. Малыш будет доволен.
— Да, будет доволен… — будто эхо повторила она за ним.
— Bien. Теперь домой.
Выбрав самую короткую дорогу, Жан-Марк быстро довез ее до дому, проводил наверх, наполнил ванну, терпеливо ждал, пока она достанет чистое белье, платье и ушел, только когда за ней закрылась дверь.
Лежа в теплой, душистой воде, уперев кончиками пальцев в края, Мелли глядела в потолок. Ей так нужен Чарльз? Чем он сейчас занят? Готовится? Смеется вместе с Никко? Ни о чем не беспокоится? Помнит ли, что именно, сегодня ей надо было в больницу? Когда начинаются гонки? Она не могла вспомнить. А может, он уже погиб? Разбился во время тренировки?.. Громкий стук в дверь ванной комнаты заставил ее вздрогнуть.
— Ay, madame, смотрите, не засните там!
— Иду, — отозвалась она машинально. — Через пять минут.
Обреченность нависла над ней грозовым облаком, и, когда она наконец появилась, Жан-Марк тяжело вздохнул.
— Не знаю, что сказать, сделать, чтобы вас приободрить, — признался он откровенно.
— Не надо. — С несчастной улыбкой она засунула ноги в туфли. — Я готова.
— Сначала ленч. Нет, никаких возражений. Чуть-чуть супа — для ребеночка.
— Ну да. Для ребеночка и для Жан-Марка? — подхватила она, усаживаясь за стол. — Вы не должны ничего сообщать Чарльзу.
— Но…
— Нет.
Мелли все окончательно обдумала, пока принимала ванну, и поняла, что не хочет, чтобы он узнал. Ему теперь все равно придется участвовать в соревновании, и она предпочитала не отвлекать его. За нее он не будет бояться, это ясно, но мысль о ребенке заставит его беспокоиться, а он должен быть сосредоточен, собран. Гонки на глиссерах всегда сопряжены с опасностью, но, если внимание спортсмена рассеяно, они становятся роковыми.
— Дайте слово, Жан-Марк.
Он с большой неохотой кивнул.
— Ладно. Он чертовски разозлится, когда узнает. На нас обоих.
— Нет, — возразила Мелли. — Обидится, возможно, но не разозлится.
Пожав плечами, он молча показал ей, чтобы она приступила к супу.
Увы, не успела она оглянуться, как Жан-Марк доставил ее в больницу. Он проводил ее до самой палаты, передал на попечение сестры и ушел, пообещав приехать вечером.
Несколько дней заняла обычная больничная рутина. Ее ощупывали, осматривали, взвешивали, заставляли ложиться, вставать и, кроме страха за Чарльза, за ребенка, она испытывала одно-единственное чувство — раздражение. Жан-Марк притащил ей переносной телевизор, но большинство программ, естественно, были французскими, а запас французских слов у Мелли был столь скуден, что ей быстро наскучило вникать в то, что происходило на экране. Кроме того, она боялась случайно увидеть гонки. Она так и не вспомнила, какого числа они начинаются. И не хотела вспоминать. Предпочитала делать вид, что ничего не происходит.
Огорченный Жан-Марк купил ей вязальные спицы, шерсть и набор выкроек. Мелли решила не говорить ему, что не умеет вязать. Одна из сестер пробовала ее учить, но Мелли запутала нитки, и ей показалась нелепой идея заворачивать ребенка в дырчатую тягучую штуковину, которая у нее в конце концов получилась. Если, конечно, с ребенком все обойдется.
Кроме Жан-Марка навешать ее было некому, потому что никто попросту не знал, где она. А ей и не хотелось, чтобы кто-то знал. Едва ли ее бы утешили сочувственные слова и заверения, что все, так или иначе, обойдется. Она должна была убедить себя сама. Должна была приготовиться к самому худшему. Она не умела говорить о том, что чувствует, не умела никогда. Даже после смерти Донни один Чарльз смог понять, что творилось у нее в душе. Как же он не понимает сейчас?
Ее родители, замкнувшись в себе, отчего-то не видели, что дочка горюет не меньше чем они, и ей оставалось притворяться сильной ради них. И только Чарльзу можно было ничего не объяснять. После похорон, когда разъехались родственники, он явился к ней, усадил в свою машину, обнял, дал выплакаться и остался на целую неделю в Бекфорде, — единственный источник утешения. Может, как раз тогда она и полюбила его по-настоящему? Потому что только ему было до нее дело? Потому что он смог понять боль и растерянность пятнадцатилетней девочки? Или уже в ту пору он стал для нее божеством, героем, перед которым она преклонялась и в миг смятения сама наделила его свойствами, которыми он не обладал? Увидела в неверном свете? Теперь разбираться поздно, трудно вспомнить, как было.
Закрыв глаза, она все-таки стала восстанавливать в памяти прошлое. Какой был он? Сколько ей было лет, когда она поняла, что это любовь? В шестнадцать, когда Чарльз впервые осторожно и невинно ее поцеловал? В восемнадцать, когда он первый раз пригласил ее вечером пообедать и угостил вином? Он вел себя как старший родственник, и она это ощущала, но все же, может, тогда и влюбилась в него? Нет, она не знает, похоже, по-другому не было никогда. Может, привычка? Или просто первая любовь, которая не увядает?
С долгим вздохом, не представляя себе даже приблизительных ответов на все эти вопросы, Мелли взяла подставку и попробовала закончить детский рассказик, который никак не давался ей с тех пор, как она вышла замуж. Слава Богу, работа не была заказной. В смежных палатах лежали еще три женщины, но ни одна из них не знала английского, и они лишь обменивались кивками и улыбками. Из сестер только одна объяснялась кое-как по-английски, но она, как правило, была занята и могла поболтать с ней минут пять, не больше. Через неделю в сопровождении именно этой сестры явился доктор Лафарж.
— Итак, madame, — объявил он, сияя, — мы решили.
Ей стало холодно, по коже побежали мурашки, и она осторожно спросила:
— Что решили?
— Через два дня у вас будет тридцать шесть недель, вот мы и решили больше не ждать. Ребенок все еще не повернулся и все еще маленький, но мы полагаем, что сейчас он весит около пяти ваших английских фунтов. Так что, боюсь, все-таки кесарево. Что вы предпочитаете — спинномозговое обезболивание или общий наркоз?
Про спинномозговое обезболивание она слышала совершенно кошмарные истории. Но наркоз означает, что она будет без сознания и не узнает целый час, а может и больше, все ли в порядке с ребенком.
— Не обязательно решать сейчас, — успокоил доктор. — Сестра зайдет попозже и все вам объяснит. А теперь мы вас немного послушаем.
Когда сестра приподняла на ней ночную рубашку, он достал из кармана предмет, напоминавший старинную слуховую трубку, и она вздрогнула, почувствовав, как холодный металл прикоснулся к животу. Наклонившись, доктор приложил ухо к другому концу инструмента и несколько минут прислушивался. «Вот вам и современная техника, — изумленно подумала Мелли. — Что же он не доверяет монитору?»
Выпрямившись, Лафарж опять заулыбался, сказал что-то сестре на родном языке и ушел.
— Не волнуйтесь, я скоро приду, — сказала сестра, поспешно следуя за доктором.
«Не волнуйтесь», — ей легко говорить. То ли холод металла пришелся не по нраву ребенку, то ли ему передалось ее волнение, но он ужасно развоевался. Все же он по-прежнему активен, и Мелли подумала, что это хороший признак.
Она мучительно сомневалась, говорить ли Жан-Марку, но решила, что придется. В больнице имелись сведения о ее ближайших родственниках, о Чарльзе и родителях, но, если что-то будет не так, пусть лучше первым узнает Жан-Марк.
— Ну вот, — заулыбался он, — осталось немножко, и мы станем мамочкой.