На другой день после фанфаронского заявления врачей и политработников о пустяшности наших болезней из Москвы пришло сообщение, что 10 июля скончались в один день лейтенант Корчилов, старшина 1-й статьи Ордочкин и старшина 2-й статьи Кашенков. Кто следующий? Следующим умер матрос Савкин — всего через два дня. Тринадцатого не стало матроса Харитонова. Пятнадцатого отмучался матрос Пеньков. Тогда мы поняли, что обречены все, кто схватил дозу. Дело только во времени — неделей позже, неделей раньше…
С того самого всплытия в Датском проливе — с 4 июля — я ни разу не смог уснуть. Что только ни делал, чтобы отключиться, но бессонница стала постоянным моим спутником. А по ночам — солнечным бесконечным полярным ночам — чего только ни придёт в голову, о чём ни передумаешь… Как-то на перекуре спросил старшего лейтенанта Мишу Красичкова:
— Ну что, Михаил, не придётся ли нам больничную робу сменить на тюремную?
А что он мог мне ответить?
Между тем полярнинские врачи решили отправить нас в Ленинград, в Военно-медицинскую академию. Перед отправкой ко мне в палату заглянул буквально на несколько секунд начальник политического управления ВМФ адмирал В. Гришанов. От имени партии, правительства и командования ВМФ он поблагодарил меня за стойкость и мужество во время аварии, пожелал скорейшего выздоровления и… исчез. Ошеломлённый его визитом, я не сразу понял, что расследование закончилось, и отношение ко мне и моему экипажу изменилось на 180 градусов.
Позднее я узнал, что столь благотворному повороту судьбы я обязан академику Анатолию Петровичу Александрову. Именно он убедил Н.С. Хрущёва в том, что наши действия по созданию системы аварийного охлаждения реактора были правильными и самоотверженными, что аварийный корабль мы не бросили, а оставили, грамотно переведя реакторы в нерабочее состояние и подготовив лодку к буксировке. Закрытым Указом Президиума Верховного Совета СССР от 5 августа 1961 года все непосредственные участники ремонтных работ в реакторном отсеке были награждены орденами с формулировкой „За мужество и героизм“. Я тоже получил орден Красного Знамени. Но всё это было потом. А пока с диагнозом „острая лучевая болезнь“ мы ожидали своей участи в палатах ленинградской Военно-медицинской академии.
Как из нас сделали „психов“
В общем-то, на нас советская медицина отрабатывала тактику лечения лучевой болезни, хотя в Японии был накоплен немалый опыт в этом плане после американской ядерной бомбардировки Хиросимы и Нагасаки. Но ввиду засекреченности нашей аварии к японцам, как я понял, не обращались. Лечили нас по двум методикам, которые принципиально различались в вопросе, с чего начинать противолучевую терапию: с пересадки костного мозга, а потом делать полное переливание крови или же наоборот — сначала переливание, а потом пересадка. Первая методика, предложенная начальником кафедры военно-морской терапии профессором З. Волынским, вернула к жизни на многие годы переоблучённых мичмана Ивана Кулакова, старшего лейтенанта Михаила Красичкова и капитана 3-го ранга Владимира Енина. Вторая — погубила Юрия Повстьева и Бориса Рыжикова. Казалось бы, положительный опыт военно-морских медиков должен был быть взят на вооружение всей советской медицины. Но чернобыльская трагедия никак не подтвердила это очевиднейшее мнение. Я не могу понять, почему было так много смертельных исходов в практике врачей, спасавших ликвидаторов последствий ядерной катастрофы? Некоторую ясность внёс американский профессор Роберт Гейл. Он заявил, что мы лечили своих страдальцев неправильно, и предложил методику… профессора Волынского! Ту самую, которую блестяще отработали на моряках К-19. И это при всём при том, что у нас с момента аварии до начала оказания квалифицированной медицинской помощи прошло более трёх суток. Тогда как чернобыльцев госпитализировали сразу же после облучения. Неужели ведомственная разобщённость наших медиков послужила причиной совершенно нелепых жертв?
Так волею судьбы подводники с К-19 оказались между Хиросимой и Чернобылем.
В Военно-медицинской академии к нам отнеслись необыкновенно тепло и заботливо. Впрочем, и пациентами мы были тоже необыкновенными. Правда, сначала нас посадили на скромный солдатский паёк на 52 копейки в сутки, но после вмешательства командующего Северным флотом адмирала Андрея Трофимовича Чабаненко нас стали кормить по нормам подводников-атомщиков в три рубля 50 копеек.
Всё-таки мы все были очень молоды и могли дурачиться, даже несмотря на весь трагизм нашего положения. Врачи постоянно брали у нас на анализы практически всё, что может выделять человеческий организм. Иногда мы дружно помогали товарищу наполнять по утрам его посудину. Так медсестра, унося ночной горшок Першина, всегда изумлялась: откуда столько?!
— Да он же ест сколько! Смотрите рот какой широкий, да и ростом Бог не обидел.
Чувство весьма своеобразного юмора вкупе с молодостью наших тел весьма способствовало выздоровлению.
В конце сентября мы предстали перед военно-врачебной комиссией. В медицинские книжки нам всем записали весьма странный диагноз — „астенно-вегетативный синдром“. Сказали, что это для маскировки „засекреченной“ лучевой болезни. Ну, записали и записали. Лишь потом я узнал, что этот синдром связан с нервно-психическими расстройствами. Психов из нас сделали! Дослужились…
В октябре 1961 года я ненароком угодил на совещание по атомному кораблестроению, которое проводил в Москве первый заместитель Главкома адмирал В.А. Касатонов. В старом здании Штаба на Большом Козловском собрались весьма представительные лица из Главкомата и военно-промышленного комплекса. Присутствовали и научные светила — академики Александров и Н.А. Доллежаль. Я чувствовал себя не очень уютно. Многие выступавшие пытались переложить на мой экипаж большую часть вины за аварию с реактором. И снова честь подводников спас академик А. Александров. Он был единственный, кто выступил в защиту нашего экипажа, и после его весомых слов все выпады в наш адрес сразу же прекратились. И ещё он отметил, что атомная энергетика входит в жизнь и осваивается людьми с гораздо меньшим числом жертв, чем другие отрасли техники. Ничего не сказал — промолчал — сидевший в конференц-зале главный конструктор нашего реактора, академик Николай Антонович Доллежаль. Своё мнение он высказал позже — в книге „Атомная энергия“: „Следует отметить, что эксплуатацию реакторов первого поколения, особенно в первые годы, осуществлял личный состав, который отличался своей самоотверженностью, однако не обладавший (возможно, не по своей вине) тем, что в современных документах называется "культурой эксплуатации"“. Нетрудно продолжить мысль академика — „и именно поэтому произошёл разрыв импульсной трубки первого контура и все печальные последствия аварии“.
Слово „культура“ означает „возделывание“. Но ведь именно мы, подводники-атомщики первого поколения, помогали вам, Николай Антонович, возделывать никем ещё не паханое поле — корабельную атомную энергетику. Причём знали мы её не хуже ваших инженеров, так как принимали участие в её монтаже и испытаниях. У нас хватило „эксплуатационный культуры“ даже на то, чтобы в нечеловеческих условиях найти способ создать ту самую систему аварийного охлаждения активной зоны, которую генеральный конструктор Доллежаль забыл предусмотреть и которую после нашего печального опыта стали ставить на всех последующих реакторах. И за эту вашу недоработку восемь человек из „бескультурного“ в эксплуатационном плане экипажа заплатили своими жизнями.
Вы недоумеваете, говоря о чернобыльской катастрофе: „Зачем понадобилось отключать аварийное охлаждение реактора, что категорически запрещено правилами эксплуатации?!“ Но вы не хотите вспоминать, что у нас на К-19 вообще не было системы аварийного охлаждения, которая была создана и смонтирована аварийной партией лейтенанта Корчилова.
И, наконец, самое главное, Николай Антонович, надеюсь, вы не забыли, как во время большого перерыва на совещании в Главном штабе ВМФ академик Александров подозвал вас, адмирала Чабаненко и меня к окну, что по правой стороне коридора, ведущего к конференц-залу, и показал фотографии места разрыва злополучной импульсной трубки. Он же дал нам прочитать заключение Государственной комиссии по расследованию аварии на К-19. Там было чёрным по белому написано, что разрыв трубки произошёл вследствие нарушения технологии сварочных работ при монтаже трубопроводов первого контура. Технология требовала, чтобы ни одна искра или капля расплавленного электрода не попадали на полированную поверхность трубопроводов, для чего они должны были накрываться асбестовыми ковриками. Однако из-за тесноты рабочих мест эти правилом пренебрегали. Там же, куда падали капли расплавленных спецэлектродов, возникало напряжение поверхностного слоя металла, которое вызывало микротрещины. В них проникали агрессивные хлориды — с парами солёной морской воды, которая всегда скапливается в трюмах. Под большим внутренним давлением (в двести атмосфер) и воздействием высокой температуры микротрещины постепенно превращались в обычные трещины — на всю толщину стенок трубки. Ну а дальше — дело времени, как в мине замедленного действия. „Мина“ взорвалась, точнее — разорвалась, в роковую ночь на 5 июля 1961 года.