— Не желай невозможного, — отвечал Феодосий. — Не имеет счастья имущий власть. Княжна мешала власти его, а теперь нет. И скрывает он в сердце ужас от тайных помыслов своих.
Марию бросало в холод от этих слов.
— Как можешь ты, владыко, говорить такое матери!
— Стары мы с тобой, поздно лукавить. Да и не Ивана в том вина. Господь обратил взор свой на Русь. Что о нас с тобой толковать, когда вокруг Орден, Литва и Орда. А тверянка кроткая, не при тебе будет сказано, не чета была великому князю Московскому.
...Мария Ярославна глубоко вздохнула. Провела ладонями по лицу, словно отгоняя тяжкие думы. Боль в виске понемногу успокаивалась. Боясь вновь её растревожить, Мария осторожно встала и подошла к небольшому берёзовому столику, покрытому гвоздичного цвета мягкой бархатной скатертью. На столике лежала, утопая в бархате, кипарисовая доска размером со средней величины икону, и Мария Ярославна, уже в который раз, принялась рассматривать девичий лик, писанный по дереву сухими красками. Полноватые щёки, губы плотно сжаты, но тоже крупны, округлый подбородок, глаза скромно опущены. Лоб скрывает девичий венец, украшенный драгоценными камнями и жемчужной поднизью. Невеста царской крови! Не красавица. Да и царственной величественности Мария Ярославна в ней не находила. И так хотелось взглянуть ей в глаза, угадать, что мыслит, на что надеется деспина[31] Зоя{17}. Машенька «не чета была» Ивану, какова эта-то будет?..
Посольство посадника Василия Ананьина из-за раскисших дорог добиралось до Москвы две недели, почти вдвое дольше обычного{18}. Да особенно и не торопились, поездка была рядовая, обычные земские дела. Требовалось отчитаться за них перед великим князем, заодно оценив московские настроения, явные и тайные планы Ивана Васильевича, верность воевод и бояр своему государю.
Ананьин, крепкий, румянощёкий, неунывающий, знал о поручении, с которым ехал Клейс Шове, но скептически относился к этой затее, считая её абсолютно ненужной. Самолюбивый до крайности, всегда уверенный в себе, Ананьин в той же степени был уверен в непобедимости Великого Новгорода. К осторожной политике Ивана Лукинича и других старейших посадников относился с насмешливостью, номинальную власть Москвы над Новгородом считал досадным недоразумением. «Если бы четырнадцать лет назад, — думал он, — не убоялись Василия Тёмного, не дали отпускного, а вышли бы всей новгородской ратью на войско московское, надолго бы, если не навсегда, сбили спесь с великого князя»{19}. В победе он не сомневался. Не сомневался и в успехе близкой, неизбежной войны, ждал её, мечтал о ратных подвигах и новых вотчинах. Был, однако, осмотрителен и своё настроение перед великим князем обнаруживать не хотел.
Клейс Шове никогда прежде в пределы Руси далее Новгорода не углублялся. Немецкие карты говорили об обширности этой полудикой страны, восточных пределов которой и они не обозначали с уверенностью. Привыкший значительные расстояния преодолевать кратчайшим водным путём, Клейс страдал от медлительности возов и повозок, пробирающихся вперёд по плохим дорогам. Колёса вязли по ось, застревали, и часто приходилось спрыгивать с повозки в чёрную грязь, облегчая труд приземистых лошадей. Ещё более приводили его в отчаяние унылые, повторяющиеся изо дня в день пейзажи, маленькие, в два-три двора, деревеньки, в которых останавливались на ночлег, избы с кусающимися насекомыми, грубая пища с кусками ржаного хлеба, вызывающего изжогу, и отсутствие элементарных бытовых удобств. «Нужно быть скотиной, — ругался про себя Клейс, — чтобы не замечать своего скотского существования! Последний прусский свинопас живёт опрятней!»
Сама Москва поразила его не меньше. Он и не заметил, как въехали в неё. Те же избы, дворы, деревянные церквушки и часовни, коровы, козы и куры, мужики в лаптях и овчинах — всё, что уже виделось им в дороге, только в великом множестве. Будто вся Русь убогая стеклась в одно место, называемое Москвою.
И ещё полдня занял путь по городу. Долго пережидали затор на мосту через реку. Пала кляча, тащившая груженную репой телегу. Началась бестолковая перебранка, драка между возницами. Наконец труп распрягли и спихнули в воду. Мужик, хозяин репы, не унимался. Подъехавший верхом пристав велел его связать, а вслед за клячей спихнуть и телегу. Жёлтые головки репы, ныряя, поплыли по течению. Движение восстановилось.
Проехали Чертолино[32]. Пришлось объезжать Занеглинье, лежащее в развалинах после недавнего пожара. От Сретенского монастыря повернули на Великую улицу, где дворы уже были побогаче, избы и хоромы выше и пышнее. Нищего народа поубавилось. Больше попадался навстречу ремесленный люд, купцы, священники в рясах. На Великой улице, в полутора верстах от Кремля, и встали, заполнив Новгородский двор обозными повозками, одна из которых была полна исключительно дарами великому князю Московскому.
Дьяк Степан Бородатый прибыл в Москву пятью днями раньше Ананьина{20}. Гонца вместо себя не захотел на этот раз посылать, небезопасно уже было самому оставаться в Новгороде: многим примелькался — не брить же бороду! — да и по голосу могли признать. Торопился, почти не спал, торопил и вконец измотал охранных всадников, не говоря о лошадях, менявшихся беспрестанно.
Примчавшись, едва успел омыться в не успевшей разогреться бане и даже не отобедал ещё (к огорчению и сетованию дородной супруги Евдохи), как великий князь потребовал его к себе. Тут-то он и успокоился. Неспешно облачился в выходной, ставший чуть свободней (похудел-таки) терлик[33], дотошно проверил на крепость и застегнул все тридцать пуговиц. Не опасался заставить себя ждать, знал — Иван Васильевич примет его не тотчас же, хорошо если до ужина. Знал и вполне одобрял правило великого князя потомить человека ожиданием, лишить уверенности, дать почувствовать ему свою незначительность и даже ничтожность. Нетерпеливые псковские посадники, приехавшие просить в наместники нового князя взамен гуляки и буяна Владимира Андреевича, три дня маялись, недоумевая и гадая о грехах своих{21}. А на четвёртый день были милостиво приняты и получили князя Ивана Александровича Звенигородского{22} — того, кого и хотели.
Чересчур медлить, однако, тоже не следовало. Дьяк ещё раз пригладил смоляную косматую бороду резным костяным гребнем и вышел со двора, перекрестившись на соседствующую с домом деревянную церковь Михаила Архангела. Пройти было недалеко, шагов двести, мимо недавно выстроенной Благовещенской церкви до Старого места, где располагались хоромы московского великого князя. Однако и этот путь Степан проделал верхом, как и требовало достоинство государственного человека.
Иван действительно принял Бородатого не сразу. По просьбе матери зашёл к ней для разговора о бедственном состоянии Успенского собора, построенного ещё Иваном Калитой, обветшавшего за полторы сотни лет. Боялись, что собор в любой момент может рухнуть, своды поддерживались толстыми брёвнами. О его перестройке сильно радел митрополит, и Мария Ярославна, никогда не просящая за себя, просила денег на новое строительство ради Феодосия.
Иван хмурился. С годами он становился скупым, деньги к тому же необходимы были для похода на Новгород, Иван уже почти не сомневался в его неизбежности.
Разговор мучил обоих, и его решили отложить до удобного случая.
Поговорили о братьях, о том, что двенадцати летний Ваня растёт быстро и уже сидит в седле не хуже татарина, о здоровье Феодосия.