КПГ — это группа заговорщиков, не имеющая связей с народом.
КПГ — это партия насилия, враг стабильности и правопорядка, зачинщик гражданской войны.
Отвечая на первое обвинение, Никос сказал:
— Какой иностранный агент отдаст так беззаветно свою жизнь, как это делают во имя своих убеждений тысячи коммунистов? Эти жертвы коммунистов можно сравнить только с жертвами первых христиан. Но и здесь есть разница. Христиане шли на смерть и муки в надежде унаследовать царствие небесное, завоевать себе вечное блаженство на небе, в то время как коммунисты отдают свою жизнь, не ожидая ничего получить за это взамен. Они жертвуют ею сегодня с тем, чтобы для человечества настали лучшие, счастливые времена, до которых они сами могут и не дожить. Какой иностранный агент способен отдать свою жизнь ради такой великой цели?
По поводу второго обвинения Никос сказал:
— Ни военные трибуналы, ни карательные отряды не смогли уничтожить нашу партию, потому что корни ее уходят глубоко в народ. Цель нашей политики — защита интересов народа. Мы требуем мира, потому что мир нужен нашему народу, мы требуем хлеба, потому что хлеб нужен нашему народу, мы требуем демократических свобод — потому что такова воля нашего народа. Народ не может не поддерживать такую политику, вот почему наша партия кровно связана с нашим народом.
Опровергая утверждение о «партии насилия», Никос сказал:
— Правые партии первые возвели насилие в принцип, в доктрину. Правые партии, а не левые! Невиданный разгул террора заставил многих скрываться у партизан. В дальнейшем, защищая свои жизни, им пришлось взять в руки оружие. Партизанская война — результат гибельной политики правых партий и всех тех, кто спекулирует на ненависти. Мы не хотели войны. Мы просто ответили насилием на насилие. Не могли же мы сказать: «Убей меня ради спасения души моей!»
Его прерывали, и не один раз. В самом начале его речи капитан Кириакопулос, младший по званию из членов военного трибунала, вдруг забеспокоился и обратился к председателю суда с запросом: «Возможно ли открыто пропагандировать принципы запрещенной партии и не является ли это новым преступлением обвиняемого?» На это Никос ответил:
— Меня за это судят, именно за это, и я обязан об этом говорить. Моя цель — защитить те принципы, в которые я верю, а не просто спасти свою жизнь.
Затем другой член военного трибунала, майор Комьянос, нашел, что своими словами обвиняемый Белояннис оскорбляет офицерский корпус, к которому он имеет честь принадлежать. В ответ Белояннис посоветовал ему быть более сдержанным.
— Я говорю только то, что лично сам видел. Многие ваши офицеры, попавшие к нам в плен, начинали рассказывать о том, что они всегда нам симпатизировали, что участвовали в Сопротивлении и т. д. У меня такие люди не вызывали никакой симпатии. Я уважал тех, кто смело заявлял, что сражается с нами во имя идеи, в которую верит. Их я считал людьми.
Несколько раз полковник Ставропулос в резкой форме напоминал Белояннису, что пора кончать заседание, — Белояннис не обращал внимания на его слова.
— Ваши трибуналы, — сказал он в заключение, — не выражают народной воли. Это предвзятые суды. Вот почему я не прошу вашего снисхождения. С гордостью и спокойствием я приму ваш приговор и с высоко поднятой головой встану перед вашим карательным отрядом. Но я уверен, настанет день, когда нынешние судьи будут просить снисхождения у греческого народа. Больше мне нечего сказать.
В полной тишине Никос сложил свои бумаги и вернулся на место. Он очень устал, в горле у него пересохло. Никос знал, что теперь-то смертный приговор неминуем, что после этой речи ни один военный трибунал не посмел бы его оправдать. Но он был счастлив: свое дело он сделал. Немного в его жизни было таких минут, давших ему счастье завершенности. Может быть, в Фессалии? Но тогда его армия отступала, его армия с тяжелыми боями уходила из Греции, а сейчас она поднялась в атаку — пусть пока здесь, в зале на улице Санта-роза, но где-то ведь надо начать? Нужен был перелом, нужно было, чтобы кто-то перешагнул через бруствер со словами: «Теперь — вперед! Теперь — только вперед! Хватит с нас отступлений!» Жаль только, что не выпадет ему счастья увидеть, как поначалу медленно, словно колеблясь, поднимаются в атаку цепи бойцов… В этом логика боя: если один впереди, значит, пулей меньше достанется тем, кто сзади. Но кто-то должен быть впереди!
Никос молча отвечал на рукопожатия товарищей и вдруг почувствовал в руках тонкий прохладный стебелек. Это была гвоздика — настоящая аттическая гвоздика с пышной, слегка подвявшей головкой. Никос машинально поднес ее к своим потрескавшимся губам — и устало улыбнулся. В зале тотчас же вспыхнуло сразу несколько блицев, их треск в тишине показался оглушительным, свет — ослепительным. Фоторепортеры, прозевавшие момент, заметались вдоль стен, отталкивая стражу. Похоже было на то, что от прикосновения цветка к лицу Белоянниса по залу пронеслась молния. Никос задумчиво рассматривал гвоздику, вертя в своих пальцах ее коленчатый стебель, и не слышал, как полковник Ставропулос брюзгливо объявил о закрытии заседания…
«Белояннис кокетничает! — кричали наутро правые газеты. — Он играет на фотокамеру!»
Жалкие людишки. Тот, кто сидел в тюрьме, знает, с какой нежностью заключенные относятся к каждой травинке, выбившейся из щели между камней. Ее лелеют, холят, за ней ухаживают, как за чахоточным ребенком, к ней боятся прикоснуться, боятся на нее дышать, чтобы она не завяла. Ни один заключенный не наступит ногой на былинку во время прогулки в тюремном дворе. Это не сентиментальность измотанных, психически уставших людей. Это здоровый человеческий инстинкт бережного отношения к любой живой жизни. На свободе, где этой жизни — избыток, инстинкт притупляется. Но в тюрьме каждая травинка на счету, каждый цветок приносит радость. Никос видел, как пожилые люди, ветераны войн, плакали, трогая рукой примятую к земле маргаритку. И это не казалось истерическим припадком.
Цветок, который передали ему из зала, был помят, но показался Никосу чудом свежести. Никос не выпускал его из рук ни в тюремной машине, ни в камере, пока гвоздика не начала тихо и быстро вянуть, опуская свой венчик все ниже, а в стебле даже как будто обугливаясь. В камере, видя, что цветок страдает в его горячих руках, Никос положил его на каменный пол возле нар, он думал, что в холоде гвоздика доживет до утра. Но утром, проснувшись, Никос с болью увидел, что за ночь гвоздика совсем догорела, превратившись в черный влажный комок.
На другой день, 15 ноября 1951 года, в семь часов вечера суд удалился на совещание. Журналисты получили возможность побродить по залу, побеседовать с обвиняемыми. Несколько человек подошли к Белояннису.
— Что вы читаете? — спросил один из корреспондентов, увидев на коленях у Никоса томик в синей обложке.
— Байрона.
— Неужели вы можете в такой момент спокойно читать Байрона?
— Во-первых, кто вам сказал, что я читаю спокойно? А во-вторых, что за момент такой особенный, что даже нельзя читать?
— Ну, все-таки… — замялся корреспондент. — В какой-то степени решается ваша судьба…
Никос захлопнул томик и посмотрел журналисту в лицо.
— Если бы вы, — сказал он медленно, — десять месяцев провели в одиночке без книг и газет, а потом дорвались до чтения, вы читали бы каждую удобную минуту… Кроме того, Байрон — мой любимый поэт, И человек, которому я всю жизнь смертельно завидовал. Можете написать об этом в своей газете. Я не стану опровергать, даже если у меня будет такая возможность…
Совещание суда продолжалось восемь часов. В три часа утра полковник Ставропулос с высоты своего председательского места воспаленными глазами оглядел зал и вяло произнес ритуальную формулу приговора:
— «Именем его величества короля эллинов Павла Первого чрезвычайный военный трибунал города Афины приговорил…»
Журналисты, родственники обвиняемых затаили дыхание, даже жандармы у стен подались вперед. Ожидалось, что приговор суда будет достаточно суров, чтобы правительство имело возможность «проявить милосердие и гуманность», конечно, в известных пределах. И все-таки…