Отношение, само собой разумеется, не похвальное, – однако совершенно ясно, что Плеханов был крайне недоволен заявлением за его уступчивость, за его примиренчество, о чем далее сам Ленин говорит.

Все конфликты, которые в таком изобилии следовали один за другим на этом «съезде», явились следствием одного обстоятельства – чрезвычайной нетерпимости Плеханова по отношению не только к своим врагам, но даже и таким друзьям, как Каутский. В.И. Ленин рассказывает:

«Я не помню уже точно, о чем говорили в этот день, но вечером, когда мы шли все вместе, разгорелся новый конфликт. Георгий Валентинович говорил, что надо заказать одному лицу (Л.И. Аксельрод) статью на философскую тему, и вот Г.В. говорит: я ему посоветую начать статью замечанием против Каутского – хорош де гусь, который уже „критиком“ сделался, пропускает в „Neue Zeit“ философские статьи „критиков“ и не дает полного простора „марксистам“ (сиречь Плеханову). Услышав о проекте и такой резкой выходке против Каутского (приглашенного уже в сотрудники журнала), Арсеньев возмутился и горячо восстал против этого, находя это неуместным. Г.В. надулся и озлобился, я присоединился к Арсеньеву, Павел Борисович и Вера Ивановна молчали. Через полчасика Г.В. уехал (мы шли его провожать на пароход), причем последнее время он сидел молча, чернее тучи. Когда он ушел, у нас всех сразу стало как-то легче на душе и пошла беседа „по-хорошему“» [Л: 4, 340 – 341].

Положение Плеханова было крайне тяжелое, поэтому он и «озлобился». Он надеялся, наконец, в этом предприятии развернуть как следует полемику с ревизионизмом, а выяснилось постепенно из разговоров (крайне неровных), что и тут он вынужден будет считаться с целым рядом помех. В Потресове говорил глубокий провинциал, который думал видеть в каждом европейском авторитете недосягаемое, но Плеханов знал уже всю «каучуковую» природу Каутского и ближайший конгресс в Париже, где Каутский держал себя так неотчетливо, показал, что на страницах органа революционной социал-демократии сделать товарищеское напоминание было бы очень полезно и кстати.

Но переговоры не клеились, потому что обе группы по разному представляли себе дело и при этом вместо того, чтобы прямо, по деловому выложить свои планы, они шли на долгие окольные разговоры, которые ни к чему, кроме разлада, привести не могли.

Ленин приехал за границу с безусловно рациональным планом «предприятия».

«Почему нас так возмутила идея полного господства Плеханова (независимо от формы его господства)? Раньше мы всегда думали так: редакторами будем мы, а они – ближайшими участниками. Я предлагал так формально и ставить с самого начала (еще в России). Арсеньев предлагал не ставить формально, а действовать лучше „по хорошему“ (чтó сойдет де на то же), – я соглашался. Но оба мы были согласны, что редакторами должны быть мы как потому, что „старики“ крайне нетерпимы, так и потому, что они не смогут аккуратно вести черную и тяжелую редакторскую работу: только эти соображения для нас и решали дело, идейное же их руководство мы вполне охотно признавали. Разговоры мои в Женеве с ближайшими товарищами и сторонниками Плеханова из молодых (члены группы „Социал-демократ“, старинные сторонники Плеханова, работники, не рабочие, а работники, простые, деловые люди, всецело преданные Плеханову), разговоры эти вполне укрепили меня (и Арсеньева) в мысли, что именно так мы должны ставить дело: эти сторонники сами заявили нам, без обиняков, что редакция желательна в Германии, ибо это сделает нас независимее от Г.В., что если старики будут держать в руках фактическую редакторскую работу, это будет равносильно страшным проволочкам, а то и провалу дела. И Арсеньев по тем же соображениям стоял безусловно за Германию» [Л: 4, 342 – 343].

Так об этом открыто и нужно было говорить. А вместо этого начинается «ухаживание» за стариками, которое не могло не создать такое впечатления у Плеханова, будто у молодых только благие пожелания и энергия, а идейные вожжи должны быть в крепких руках.

Какую бурю должно было вызвать в «молодых» такое поведение Плеханова – легко себе представить. Несколько страниц в статье Ленина, посвященных этому состоянию, являются настоящей исповедью человека, разочаровавшегося в предмете любви.

Когда на последний день «съезда» молодые заявили о невозможности ведения дела в такой атмосфере «ультиматумов», разыгралась маленькая сцена, с нашей точки зрения, неправильно истолкованная Лениным.

Придя к Плеханову, Потресов говорит сухо, сдержанно и кратко,

«что мы отчаялись в возможности вести дело при таких отношениях, какие определились вчера, что решили уехать в Россию посоветоваться с тамошними товарищами, ибо на себя уже не берем решения, что от журнала приходится пока отказаться. Плеханов очень спокоен, сдержан, очевидно вполне и безусловно владеет собой, ни следа нервности Павла Борисовича или Веры Ивановны (бывал и не в таких передрягах! думаем мы, со злостью глядя на него!). Он допрашивает, в чем же собственно дело? „Мы находимся в атмосфере ультиматумов“, – говорит Арсеньев и развивает несколько эту мысль. „Что же вы боялись, что ли, что я после первого номера стачку вам устрою перед вторым?“ – спрашивает Плеханов, наседая на нас. Он думал, что мы этого не решимся сказать. Но я тоже холодно и спокойно отвечаю: „отличается ли это от того, чтó сказал А.Н.? Ведь, он это самое и сказал“. Плеханова, видимо, немного коробит. Он не ожидал такого тона, такой сухости и прямоты обвинений. – „Ну, решили ехать, так что ж тут толковать, – говорит он, – мне тут нечего сказать, мое положение очень странное: у вас все впечатления да впечатления, больше ничего: получились у вас такие впечатления, что я дурной человек. Ну, что ж я могу с этим поделать?“ – Наша вина может быть в том, – говорю я, желая отвести беседу от этой „невозможной“ темы, – что мы чересчур размахнулись, не разведав брода. – „Нет, уж если говорить откровенно, – отвечает Плеханов, – ваша вина в том, что вы (может быть в том сказалась и нервность Арсеньева) придали чрезмерное значение таким впечатлениям, которым придавать значение вовсе не следовало“. Мы молчим, и затем говорим, что вот-де брошюрами можно пока ограничиться. Плеханов сердится: „я о брошюрах не думал и не думаю. На меня не рассчитывайте. Если вы уезжаете, то я ведь сидеть сложа руки не стану и могу вступить до вашего возвращения в иное предприятие“» [Л: 4, 347 – 348].

Этот разговор вызывает у Ленина возмущение, он видит в этом угрозу со стороны Плеханова с целью примирить их со своим господством. Это неверное толкование и является, несомненно, результатом крайне нервной атмосферы, в которой даже невинные слова приобретают особый смысл.

Разве Плеханов был не прав? Если все предприятие должно сводиться к издательству брошюр, то чем же это лучше того, что было до этого? Он спокойно мог продолжать, следовательно, старую лямку, пока не станет возможным предпринять что-либо более актуальное и действенное, чем издательство брошюр. Между этим его заявлением и последовавшим затем Ленин напрасно ищет противоречий.

«И вот, увидав, что угроза не действует, Плеханов пробует другой маневр. Как же не назвать в самом деле маневром, когда он стал через несколько минут, тут же, говорить о том, что разрыв с нами равносилен для него полному отказу от политической деятельности, что он отказывается от нее и уйдет в научную, чисто научную литературу, ибо если-де он уж с нами не может работать, то, значит, ни с кем не может… Не действует запугивание, так, может быть, поможет лесть!.. Но после запугивания это могло произвести только отталкивающее впечатление… Разговор был короткий, дело не клеилось; Плеханов перевел, видя это, беседу на жестокость русских в Китае, но говорил почти что он один, и мы вскоре разошлись» [Л: 4, 349].

Предубежденный предыдущими конфликтами, Ленин был несправедлив к Плеханову. Не лесть, а горькая правда звучала в словах его.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: