— Спасибо, — сказал он всё так же сквозь зубы. — Мне теперь лучше. Прошу тебя, уйди.
Он повернулся к стене лицом и натянул одеяло на голову, давая понять, что разговор окончен.
К тому времени, когда я покинула гостевую, Торлок уже ушёл. Родители сидели на кухне. Папа обшаривал холодильник в поисках какого-нибудь низкоуглеродного лакомства. Мама листала поваренную книгу. У меня возникло впечатление, что петля времени забросила меня в какой-то другой день.
— Э... Как оно всё прошло?..
Никто из них ничего не ответил; но когда они поняли, что я не отстану, папа смилостивился:
— Мама попросила его уйти, и он ушёл.
— И всё? — изумилась я. — Просто ушёл? Насовсем?
— Мы установили границы, — отозвалась мама. — Границы и правила.
— Какие правила? Вроде «придёшь сюда ещё раз, и я получу решение суда, чтобы ты не приближался ко мне на милю» — так, что ли?
Папа засмеялся, и мама бросила на него недовольный взгляд. Впрочем, не очень сильно недовольный.
— Нет, — сказала она. — Не совсем.
Она перелистнула страницу, и я захлопнула её книгу, придавив ей палец.
— А какие тогда?
Она вздохнула — опять этот неглубокий вздох, словно речь шла о каких-то пустяках.
— Понедельники остаются понедельниками, — сказала она. — Вечер понедельника я провожу вне дома.
Обычно я соображаю быстро, но сейчас мне понадобилось несколько минут, прежде чем её слова прошли через мои уши, достигли мозга, а потом камнем ринулись вниз, в солнечное сплетение. И вновь из-за стены раздался стон Брю. Я повернулась к папе — у того изо рта свисал кусочек швейцарского сыра.
— И ты... и тебя это устраивает?
Папины глаза забегали.
— Нет, — признался он. — Но придётся научиться с этим жить. — И добавил: — Может быть, тогда я тоже буду кое-какие вечера проводить вне дома, например, по вторникам...
Я перевела взгляд на маму, уверенная, что сейчас она выдаст что-то вроде: «Через мой хладный труп!», но ничего подобного — она лишь вновь углубилась в свою поваренную книгу.
— Как думаешь, уже слишком поздно начинать возиться с жарким? — только и сказала она.
Происходило что-то очень странное, очень неправильное.
Всё, что они говорили, да даже сами их чувства — всё было неправильно! И не только у них. Мои собственные чувства и ощущения тоже были притуплены — я должна была быть куда более на взводе. На деле же все мои эмоции стали поверхностными и неглубокими, как лягушатник в нашем бассейне. Я ничего не чувствовала, кроме приятной воздушной лёгкости, столь же неуместной сейчас, как ясное солнышко во время урагана.
Я ушла из кухни, оставив родителей в их непонятном блаженном ступоре, и по дороге в свою комнату заглянула к Брю. Он больше не стонал, лишь лежал, закутавшись в одеяло, и тяжело, прерывисто дышал.
— Может, тебе ещё что-нибудь нужно? — спросила я, чувствуя себя абсолютно беспомощной и отчаянно желая облегчить его боль.
— Нет, — слабым голосом отозвался он. — Голове уже лучше. Спасибо.
— Ты же сказал, что у тебя болит живот!
— Я так сказал?
Вот только теперь у меня в мозгах, кажется, прояснилось, и я, наконец, соединила между собой множество оборванных концов. Брю вёл себя подобным образом с того самого дня, когда состоялся злополучный матч по лакроссу, с того дня, когда Катрина порвала с Теннисоном. Во мне окрепло подозрение, что брату известно кое-что, о чём я не имею понятия.
59) Бесчувственные
Я влетела в комнату брата, не постучавшись. Он сидел на кровати с учебником на коленях, рядом — тарелка с овощным салатом; по телевизору шёл какой-то пошлый фильм ужасов.
— Да?
Кажется, он даже не удивился моему бесцеремонному визиту, даже больше — похоже, он его ожидал.
— Мама с папой ведут себя как ненормальные! — выпалила я. — А Брю из-за чего-то мучается, непонятно из-за чего.
— Что ещё новенького расскажешь? — Он выудил из салата морковку и захрустел ею. — Этот клубок меха ушёл?
— И да, и нет. Ну да бог с ним, с Торлоком. Ты мне вот что скажи: тебе что-то известно, ведь так?
— Мне много чего известно. Не могла бы ты уточнить, что именно тебя интересует?
— Не выпендривайся, отвечай на вопрос.
— Варианты ответов: да/нет/и то и другое?
— Как насчёт подробного изложения?
Он молчал, постукивая ручкой по книжке. Я упорно ждала. На экране женщина с дынеподобными, явно искусственного происхождения грудями спасалась от карлика, орудующего огромным, не по росту, мясницким ножом. Я выключила телевизор.
— Злишься? — осведомился Теннисон. — Чувствуешь себя так, будто вот-вот взорвёшься?
— Вообще-то нет, — честно ответила я.
— Забавно. Я тоже.
— Ты не мог бы перестать строить из себя этакого загадочного мудреца?
— И да, и нет.
Я прикрыла глаза и глубоко вздохнула. Вечно мы братом соревнуемся, кто из нас умнее. Я скрестила руки на груди и решила: не пророню ни звука, пока он не перестанет выделываться.
— Я не смогу поделиться с тобой тем, чего не знаю, — наконец проговорил Теннисон. — И не сумею объяснить то, в чём ничего не соображаю.
— Тогда поделись тем, в чём соображаешь.
Он немного подумал.
— Знаешь, я, кажется, начинаю понимать его дядю. Я знаю, почему он не хотел, чтобы Брю с кем-то подружился. И почему он изо всех сил старался не выпускать его из дому.
— Потому что его дядя был больной на всю голову!
— Точно, — согласился Теннисон. — Больной на голову, алкоголик и очень жестокий человек. Но то, что он не давал Брю выходить на люди — это, возможно, единственное доброе дело, которое он совершил за всю свою жалкую жизнь. — Теннисон включил телек, и с экрана раздался душераздирающий вопль силиконовой красотки. — Теперь, если ты не возражаешь, я вернусь к более приятному занятию. Ты только посмотри на эти габариты!
Я хотела разозлиться на Теннисона, на его непонятную бесчувственность, но... у меня не получалось. Мне хотелось бы рвать и метать при виде безмятежного спокойствия наших родителей: это же просто ненормально — так себя вести, но... я и этого не могла. Волна тревоги и беспокойства, за которую я изо всех сил цеплялась, стала как утекающий между пальцев песок: тяжёлый, плотный, а удержать невозможно. Тогда я схватила тарелку с овощами и грохнула её о стенку — ну хоть что-нибудь, чтобы прорвать завесу бесчувственности!
Тарелка даже не треснула. Она перевернулась, овощи вывалились на постель, заправка забрызгала всё покрывало.
Теннисон, которому в этот момент полагалось бы вскочить на ноги и завопить на меня, всего лишь покосился на тарелку и проворчал:
— Смотри, что ты натворила.
— Вмажь мне! —заорала я на него. — Обзови меня кретинкой! Скажи, что я — ошибка природы! Наори на меня, чёрт возьми! —Я перешла к мольбам: — Прошу тебя, Теннисон, надавай мне как следует! Давай поругаемся! Ведь мы же всегда ругаемся, всегда!..
Он встал, но даже пальцем не шевельнул, чтобы выполнить мою просьбу, только посмотрел на меня и покачал головой, как делал всегда, когда до меня не доходил какой-нибудь анекдот:
— Всё ведь так хорошо, Бронте, — промолвил он. — Всё просто великолепно — для всех нас. Зачем тебе надо ворошить это и всё испортить?
Я хотела бы ему ответить, но как можно подобрать слова для того, чего не чувствуешь?
— Ну вот и отлично, — сказал он. — Если тебе охота подраться — ну, давай подерёмся. — И он осторожненько ткнул меня по плечу. — Теперь твой черёд.
Но вместо того, чтобы стукнуть брата в ответ, я обняла его и крепко прижалась к нему — до того мне вдруг захотелось той самой близости, которая, как я подозреваю, осталась в далёком прошлом, когда мы вместе находились в мамином животе.
— А это за что? — осведомился Теннисон.
— Не знаю... Не знаю...
Единственное, что я тогда осознавала — это что мне хочется расплакаться, а я не могу, и потому мне ещё больше хотелось плакать.