Вдруг звук внезапно прерывается, и воцаряется тишина. Папа вышел на газон и встал рядом со мной.

Я точно знаю, где остановилась скорая. Вижу по глазам папы, что он тоже знает.

* * *

После обеда папа звонит в больницу. Он довольно долго беседует с Ирьей. Я стою рядом, слушаю и все понимаю. Жизни Мари-Лу ничего не угрожает. Она в сознании, но поврежден позвоночник. Некоторые позвонки сжались. Вот все, что удалось узнать.

Она спрыгнула со старой черешни прямо на черные гранитные плиты.

Она выждала девять дней, прежде чем сделала это.

* * *

Когда я просыпаюсь, озеро уже успокоилось. На поверхности воды — лишь легкое волнение. Выйдя из дома, я слышу монотонное рычание, которое докатывается сюда с другой стороны бухты. Я вглядываюсь вдаль и различаю трактор, медленно ползающий по полю туда и обратно. Отсюда трактор кажется не больше мухи. Бьёрн убирает сено. Я воспринимаю это как знак устойчивой хорошей погоды.

Я съедаю два бутерброда с маслом и яичницу и выхожу на мостки пить чай. Трактор замолкает. Рядом с щебетом проносится трясогузка и приземляется на мостки, покачивая хвостиком. Неплохо бы ее нарисовать. Я ищу свои недавно купленные карандаши и выбираю один из них с маркировкой 2В. Мягкий грифель почти утопает в бумаге, пока я моделирую тело птицы: головку с белыми как мел щечками и бдительными темными глазками, черный слюнявчик на груди, прямой хвост, быстрые ножки-спички.

Как только я заканчиваю рисунок и отодвигаю его от себя на расстояние вытянутой руки, трясогузка улетает к дому. Я вижу, как она исчезает под черепицей почти у самой печной трубы.

Я остаюсь на мостках и еще некоторое время наблюдаю за птицами.

Единственный звук, долетающий до меня, — это легкий шелест волн, перекатывающих камушки у кромки берега. Настоящие летние волны. Я закрываю глаза, и меня наполняет мерный звук прибоя.

«Это самый древний звук, — думаю я. — Точно таким же он был в начале времен. В бронзовом веке. Или даже еще раньше, до того, как появился человек».

* * *

После несчастья с Мари-Лу Норден рухнул, словно карточный домик. Словно она заставила нас всех взглянуть на произошедшее с другой точки зрения. С точки зрения Мари-Лу.

Не знаю, правильным ли было это решение или нет, но Ирья рассказала моему отцу, что собирается уехать от Бьёрна в Стокгольм. Ради Мари-Лу.

Бьёрн начал пить. Он и так никогда не был образцом для подражания, но раньше алкоголь не имел над ним такой власти. Не так, как над другими. Бьёрн обладал почти сверхъестественной способностью в одиночку справляться с кучей дел. Сутра он проверял сети и отвозил улов в город. Потом до обеда чинил свой ржавый «Вольво-240». После обеда молотил пшеницу. Отправлялся на тракторе в Одаль и привозил оттуда в два раза больше прицепов для перевозки зерна, решал какие-то запутанные дела с обменом в промышленном районе и вечером возвращался домой с прицепами, нагруженными дренажными керамическими трубами для клеверного пастбища и садовой мебелью для новой террасы, которую он вскоре собирался сделать. Затем он снова запрыгивал в трактор и пахал до глубокой ночи. После этого переключался на ремонт автомобиля и только потом падал на кровать. И так день за днем.

Никто не мог понять, как это у него получалось. А сам Бьёрн лишь смеялся и вытирал пот с лысины. Он ходил быстрым шагом, подавшись вперед, словно вот-вот упадет, почти не отрывая ног от земли. Со стороны казалось, что он едет на роликах. Тем не менее, он двигался быстро.

А теперь в нем словно что-то сломалось. Та сказочная работоспособность, позволявшая ему несмотря ни на что выдержать двадцатичасовой рабочий день (скорее всего, это была любовь к Ирье и Мари-Лу), покинула его.

Он пытался справляться с делами как раньше. Но начинал забывать, что хотел сделать. Сенной пресс-подборщик неделями простаивал в поле. Бьёрн брался то за одно, то за другое, но ничего не доводил до конца. Он мог прицепить борону и выехать со двора, а потом внезапно выпрыгнуть из трактора и броситься красить мастерскую, а потом плюнуть на все и сесть пить грог с каким-нибудь дачником, приехавшим купить гольца.

А главное, он перестал смеяться.

* * *

Я отправляюсь на лодке проверить сеть и с трудом нахожу ее совсем не там, где оставил. Видимо, сильный ветер отнес ее. Вскоре я замечаю красный пластмассовый поплавок на порядочном расстоянии от берега.

Говорят, на озере Веттерн трудно рыбачить. По правде говоря, это очень большое озеро. Бездонное, с кристально чистой водой. Нужно знать, где и какая рыба обычно стоит, иначе останешься без улова. Нам с папой это известно. Я имею в виду, что значит остаться без улова. Но рыба есть: лосось, сиг, хариус, щука, окунь и даже голец. Несколько раз нам попадался сиг, а однажды летом мы поймали леща весом три килограмма.

Но в это утро моя сеть пуста. Я совсем теряюсь — иногда это бывает со мной — и долго не могу решить: оставить сеть там, где лежит, оттащить ее подальше или достать. Я сижу в лодке примерно четверть часа и размышляю. Наконец я решаю оставить ее в воде. От раздумий я весь вспотел.

* * *

Через неделю после несчастного случая мы с папой навещаем Мари-Лу в больнице. У нас с собой коробка шоколадного ассорти из «Вивохаллена» и букет цветов, я собрал их на «нашем» лугу на другой стороне леса. В основном это колокольчики, Мари-Лу очень любит их.

Сегодня самый жаркий день лета, город словно вымер. Одинокие силуэты прячутся в густой тени деревьев в парке. В больнице царит такая тишина, что с легкостью поверишь, будто она заброшена. Входные двери распахнуты настежь. Коридоры пусты. В столовой вяло колышутся шторы. Все медсестры как сквозь землю провалились. Мы скользим по блестящему полу в отделение номер четыре и в самом конце коридора находим палату номер двадцать один.

Мари-Лу знает, что мы придем, и не реагирует, когда мы распахиваем дверь. Она лежит на спине, на большой стальной кровати у окна. На столике рядом с изголовьем стоят две вазы с цветами. Лицо Мари-Лу бледно, кажется, она стала меньше ростом.

— Привет, Мари-Лу, — говорит папа.

Она едва заметно кивает в ответ.

— Как дела? — спрашиваю я.

— Нормально, — отвечает она.

— На улице чертовски жарко, — говорю я и корчу гримасу, поскольку не знаю, что сказать. В голове вертится, что, во всяком случае, ей повезло в том, что она лежит в прохладной комнате.

Мари-Лу молчит.

— Мама с папой передают тебе привет, — говорит мой отец.

В этом не было необходимости, поскольку Ирья навещает ее каждый день.

Я осматриваю палату. Комната довольно маленькая, почти как моя. Около входной двери — туалет. Что ж, если ты вынужден пролежать неподвижно на специальной кровати несколько недель, то отдельная палата — это то, что нужно.

— Какой у тебя прекрасный вид из окна, — говорит папа и кивает на ветвистые деревья в парке.

Мари-Лу по-прежнему молчит.

Папа вспоминает о коробке шоколадных конфет и достает ее, а я протягиваю Мари-Лу букет, который все это время держал за спиной.

При виде колокольчиков ее лицо светлеет. Быстро, словно проблеск солнца из-за туч.

— Спасибо, — говорит она. — Какие красивые!

— Это с «бронзового века», — говорю я. — Их там много.

Я говорю все это, чтобы подчеркнуть, насколько эти цветы важнее для нас, чем обычные. Они с «нашего» луга. Глаза Мари-Лу наполняются слезами.

— Мы обязательно сходим туда, когда ты вернешься, — говорю я.

Мари-Лу кивает. Сглатывает. Ее взгляд совершенно не похож на тот, к которому я привык. Он заставляет меня вздрогнуть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: