Тихо, едва слышно, он сказал, что их фотографии пугали даже после ареста всех членов банды, даже после смерти бандитов.
— Под конец я боялся уже всего… Звуков за окном или в коридоре… телефонных звонков… незнакомцев на улицах… особенно женщин… Майнхоф и Энсслин… Ты знаешь, она ведь была дочерью священника… уму непостижимо, что этим занимались женщины, а у Майнхоф были близнецы, две дочки, которых она бросила и ушла в банду.
Он беспомощно развел руки.
— Невозможно оставаться прежним, когда видишь такие фотографии. Когда познаешь их суть, не доверяешь больше никому… даже самому себе…
Старик умолк и опять посмотрел в окно. Не думаю, чтобы он видел в тот момент что-нибудь, кроме темнеющего неба и приближающегося с горизонта шторма.
— Вот так было, когда я увольнялся. Страх сделал меня совершенно непредсказуемым… он изменил меня. — Отец Анны вжался в стул. Я видел, как дрожит его рука на столе. — Я попросил перевести меня в другое отделение. Ингрид думала, что я получил повышение, но это было не так. Я участвовал в следствии и получил прибавку к зарплате, что тоже, конечно, немаловажно. Но я не мог продолжать заниматься тем, что делал раньше. Ингрид до сих пор не знает ничего об этом, дети тоже… Я никогда даже не пытался им объяснить.
Керосиновая лампа отбрасывала на нас причудливые тени, старик опять смотрел на море. Посреди разговора он встал и включил радио. Монотонный женский голос сообщал прогноз погоды в морских районах и прервал нашу беседу. Потом он сел и сказал, что погода переменится. Тогда мне показалось невозможным, что солнце может уйти за облака, а спокойное теплое море будет вздыматься угрожающими волнами. Но старик оказался прав. Пришла буря, и, когда мы проснулись на следующее утро, в доме было сыро и холодно, а море бесновалось. Анна сразу замерзла, и мы решили уехать первым же паромом.
Тот разговор остался нашим единственным откровенным разговором по душам. Если бы я знал об этом, побеседовал бы подольше.
Мы уехали на следующий день, и я чувствовал, что никогда не смогу рассказать об этой беседе Анне, да у меня все равно не вышло бы.
Когда мы покинули остров, старик еще спал. Нас отвезла Ингрид через залив, посылая лодку вперед сильными гребками.
Голос отца Анны преследовал меня всю дорогу до Стокгольма. Его возмущенные вопросы, поиск в памяти деталей, отчаяние, что события такой давности продолжали мучить его и поныне, как будто он каждый миг совершает выбор между жизнью и смертью. Словно он до сих пор на службе и должен с честью и без потерь выходить из любой ситуации.
Шли минуты, мы как завороженные смотрели на шторм. Внезапно отец Анны протянул мне ледяную руку. Какое-то мгновение мы держали друг друга за руку, а потом он сказал:
— Ты когда-нибудь видел зрелище более жалкое, чем полицейский, который боится?
Ресницы его дрожали. Я вдруг вспомнил, как животные моментально успокаиваются в теплых и уверенных руках моего отца. Играя в саду, я наблюдал, как он ходит между столами для осмотра в своей приемной. Наш дом напоминал ветеринарную станцию — тот же ровный гравий во дворе, мертвенный свет люминесцентной лампы, стерильные комнаты. А потом он превратился в больницу — когда умирала мама.
В холодном свете лампы над стальным столом отец склонялся к пациентам, молниеносно принимая решение о жизни или смерти. В тот момент я подумал, что никогда не буду походить на него.
За морем блеснула молния. От грома задрожали оконные стекла. Старик отпустил мою ладонь, тяжело поднялся и задул керосиновую лампу.
Анна взяла меня под руку и указала на корабль, проплывающий мимо острова. Дождь и волны били по стеклам, и я почти ничего не видел. В тот момент я вдруг вспомнил, что мы так и не рассказали родителям те новости, из-за которых приехали из Парижа. Анна была беременна, и ультразвук показал два плода, каждый в своем блестящем пузыре — двойняшки.
Анна больше не хотела ездить на Удден — ни чтобы показать наших новорожденных дочек, ни даже когда девочки сами начали спрашивать о Швеции, о своих кузинах и бабушке с дедушкой. В очень резких выражениях она объяснила, что не хочет, чтобы у них были детские воспоминания, похожие на ее, чтобы они видели то же, что видела она. Но, несмотря на ее сопротивление, мы все равно поехали туда еще раз, когда девочки пошли в школу и стали просто умолять об этой поездке. Несколько дней мы провели в компании их двоюродных братьев и сестер, пока терпение Анны не лопнуло, и нам пришлось покинуть остров.
В тот раз мы приехали в начале августа, все многочисленные родственники уже собрались. Вода была спокойная и теплая.
Меня снова поразила спокойная зеркальная гладь моря в гавани. Мы купались дни напролет, и я учил девочек нырять. Двоюродные братья постарше бесстрашно бросались в воду с крыши бани. Над головами кричали чайки, а вечером мы ели молодую картошку с укропом и жареной рыбой, которая попалась в сети этим утром. Анна казалась такой же оживленной, как и дети, а ее родители радовались, что мы приехали. Они, как обычно, занимались какими-то хозяйственными делами. Ингрид готовила, а отец Анны чинил старую лодку, которую следовало обязательно залатать и снова спустить на воду.
Когда мы уезжали оттуда, Анна плакала и обвиняла меня в том, что я предал ее, что не поддерживал ее позицию в отношениях с семьей, что она больше никогда не захочет увидеть их снова. Я не понимал, в чем дело. Мне казалось, что ничего особенного не произошло. Но прежде чем я успел собраться с мыслями, мы уже отчаянно поссорились. Девочки смотрели на нас и кричали, что, если мы не успокоимся, они кинутся в воду и уплывут обратно. А секундой позже пришел мужчина в синей морской фуражке и на плохом английском сконфуженно попросил нас разговаривать потише. Наш скандал мешал другим пассажирам, они больше не могли слушать нашу яростную перепалку по-французски. Да и мы сами тоже устали.
Спустя годы я буду сожалеть о том, что мы с детьми больше никогда не увидим Удден. Я повидал немало островов, пляжей, но подобной причудливой красоты нигде и никогда не встречал. Старомодная простота дома, гордо стоящего на тонких сваях на продуваемой всеми ветрами скале. Переливы холодного моря, серо-лиловые оттенки скал и удивительная тишина, нарушаемая лишь звуками волн, ритмично бьющихся о камни, и шумом океана вдали. Цветы вереска и белый мох в расселинах, побеги черники и крики крачек. Воздух чистый, как первый снег, а от сосен падают угольно-черные тени.
Все это я вижу иногда в Анне. Спокойствие и непредсказуемость соединились в ней таким же причудливым образом, как золотой песок Атлантики и морская соль смешались во мне. Быть может, именно поэтому она не любит бывать на родине. Анна хочет избавиться от этого каменистого безмолвия, прочно укрепившегося в ней, но не может вытравить его из себя. Ей хотелось бы, чтобы оно спряталось глубоко в ее душе, как в тайнике, и никто никогда не нашел бы его. Эти чувства Анны я уважал…
Однажды она сказала, что, как только оказывается на острове и видит своих братьев и сестер, становится другой, перестает узнавать себя. Все свое детство она старалась не утонуть в этом странном состоянии. В гостях у друзей Анна чувствовала себя комфортно, а возвращаясь домой, словно падала в черную дыру. Что это за состояние и как его описать, она не знала. Как-то раз им в школе задали сочинение о тоске по дому, и она написала о своем странном открытии, что человек может тосковать по дому, даже когда находится там, и это страшно, потому что абсолютно неправильно.
Обычно на такие сочинения она выжимала из себя не больше одной страницы, но в тот единственный раз тема целиком захватила ее. Анна сдала исписанную тетрадь, в которой тосковала по тому месту, где находилась, и окружающим ее людям. Она излила на бумагу свое отчаяние, боязнь замкнутого пространства и чувство парадоксального безосновательного страха.