Если я щипала их, то они жмурились от боли — в отличие от кукол с их безумно блестящими кукольными глазами, — и их крик не был похож на скрип открывающегося холодильника, он был самым настоящим криком боли. Когда я поняла, насколько отвратительно было это равнодушное насилие (а оно было отвратительно именно потому, что равнодушно), мой стыд начал искать подходящее убежище. И лучшим убежищем оказалась любовь. Таково превращение чистого садизма в придуманную ненависть, в обманную любовь. Это был маленький шаг к Шерли Темпл. Гораздо позже я научилась уважать ее, как научилась наслаждаться чистотой, зная даже тогда, что это всего лишь попытка приспособиться.
— Три кварты молока. Стольков этом холодильнике было вчера. Целых три кварты. А теперь там пусто. Ни капли нет. Конечно, я не против, чтоб кто-нибудь подошел и взял, что ему хочется, но не три же кварты молока! Зачем кому-то понадобились целых трикварты молока?
Под словом «кто-нибудь» подразумевалась Пекола. Пока мать ворчала на кухне из-за выпитого Пеколой молока, мы втроем — Пекола, Фрида и я — сидели наверху. Мы знали, что Пекола обожает чашку с Шерли Темпл и молоко из нее пьет только ради того, чтобы еще разок полюбоваться на милое личико Шерли. Наша мать, помня о том, что мы с Фридой терпеть не можем молока, решила, что Пекола выпила его из жадности. И нам, конечно, не стоило с ней спорить. Мы не заводили разговоров со взрослыми, мы отвечали на их вопросы.
Нам было стыдно слушать обвинения, сыпавшиеся на нашу подругу, и мы тихо сидели наверху: я ковыряла заусенец на пальце, Фрида чистила зубами ногти, а Пекола, склонив голову, водила пальцем по шрамам на коленке. Сердитые монологи матери всегда раздражали и огорчали нас. Бесконечные и оскорбительные, они никогда не относились к кому-то конкретно (мама не называла ничьих имен, она рассуждала о «некоторых» и о «ком-нибудь» ),но, несмотря на это, слушать их было ужасно обидно. Она могла говорить часами, нанизывая обвинения одно за другим, пока все, что огорчало ее, не выплескивалось наружу. И тогда, высказавшись до конца, она принималась петь песни и пела их весь остаток дня. Но для того, чтобы дождаться песен, нужно было запастись терпением. У нас болели животы, шеи пылали от стыда, мы слушали ее, избегая смотреть друг другу в глаза и ковыряя заусенцы или стараясь чем-нибудь занять руки.
— Они, наверное, думают, что у меня тут благотворительная столовая. Нашли добренькую. Похоже, скоро у меня вообще ничего не останется. Похоже, я кончу жизнь в работном доме. Мне просто дорогу туда указывают. Кое-кто так и норовит подтолкнуть меня по этой дорожке. А мне это нужно как собаке пятая нога! Как будто мне мало заботы себя прокормить, так тут появился кое-кто, кому так и не терпится меня туда отправить. Но не выйдет. Не выйдет, пока у меня есть силы и язык еще ворочается. Всему же есть предел! У меня нет ничего лишнего, что можно просто так вот выбросить. Зачем человеку сразу три кварты молока? Генри Форд — и тот не выдует сразу три кварты молока! Это же просто ужасно. Я стараюсь делать для всех что могу. Никто не скажет, что я не стараюсь. Но с меня хватит, и я больше не собираюсь это терпеть. Библия говорит: следи так же хорошо, как молишься. Но некоторые просто сваливают на тебя своих детей, а сами продолжают жить в свое удовольствие. Никто и не заглянул сюда узнать, есть ли у их ребенка кусок хлеба на обед. Они бы могли спросить, есть ли у меня кусок хлеба, чтобы ей дать. Но нет. Такая мысль им и в голову не приходит. Этого дурня Чолли уже целых два дня как выпустили из тюрьмы, и за все это время он ни разу не зашел посмотреть, жив его ребенок или нет. Она могла умереть, между прочим. И ее мамаша тоже. Как это все называется?
Когда мама заговорила о Генри Форде и о тех, кому наплевать на своих детей, мы поняли, что пора уходить. Нам не хотелось слушать о Рузвельте и загородных клубах для богачей.
Фрида встала и начала спускаться. Мы с Пеколой последовали за ней, далеко обойдя дверь кухни. Мы уселись на крыльце, где матери было почти не слышно.
Это была печальная суббота. В доме пахло нафталином, с кухни доносился острый аромат стряпни с горчицей и зеленью. Все субботы были печальными, суетливыми, долгими днями. На втором месте по мучениям после суровых, чопорных воскресений, когда только и слышишь что «нельзя» да «сядь на место».
Если мама пела, это было еще не так плохо. Она пела о трудных временах, плохих временах и о том, как кто-то «пришел и ушел от меня навсегда». Но ее голос был так прекрасен, а взгляд делался таким нежным, что я начинала тосковать по этим тяжелым временам, мечтая тоже стать взрослой «без единого цента в кармане». Мне хотелось, чтобы поскорее пришло то замечательное время, когда «мой парень» бросит меня, когда я буду «ненавидеть закатное солнце», потому что «мой парень покинул наш город». Печаль, расцвеченная интонациями материнского голоса, прогоняла из слов всю горечь, и мне казалось, что боль не только переносима, но и сладка.
Но когда мать не пела, субботы были тяжелы, как ведерки с углем, а если она весь день ворчала, это было еще тяжелее.
— И карманы пустые, как воздушный шарик. Что они обо мне думают? Кто я им, Санта Клаус? Нет уж, на подарки и не рассчитывайте, потому что сейчас не Рождество.
Мы заерзали.
— Давайте чем-нибудь займемся, — предложила Фрида.
— Чем, например? — спросила я.
— Не знаю. Ничем. — Фрида уставилась на верхушки деревьев. Пекола рассматривала свои ноги.
— Можно пойти наверх к мистеру Генри и полистать его журналы, где все голые.
Фрида скорчила недовольную мину. Ей не нравились неприятные картинки.
— Тогда, — предложила я, — мы могли бы полистать его Библию. Она получше будет.
Фрида испустила презрительное «пфссс».
— Ладно, тогда можно пойти к той полуслепой леди и помочь ей вдеть нитку в иголку. Она даст нам пенни.
Фрида фыркнула.
— У нее в глазах как будто сопли. Не хочу я их видеть. А ты чего хочешь, Пекола?
— Мне все равно, — сказала она. — Что вы, то и я.
У меня возникла другая мысль.
— Можно пойти к концу аллеи и порыться в мусорных баках.
— Слишком холодно, — ответила Фрида. Она скучала и злилась.
— Знаю. Можно что-нибудь приготовить.
— Шутишь? Когда мама в таком настроении? Если она начинает говорить сама с собой, то это на целый день. Она нас даже на кухню не пустит.
— Тогда пошли к греческой гостинице, послушаем, как там ругаются.
— Да кому это нужно! Ничего нового ты там не услышишь.
Мои идеи иссякли, и я сосредоточилась на белых пятнышках на ногтях. Их общее количество означало, сколько приятелей у меня будет. Семь.
Тишину нарушил мамин монолог:
— В Библии сказано: голодного накорми. Это прекрасно. Это правильно. Но я не собираюсь кормить слонов… Тот, кому нужно зараз три кварты молока, пусть отсюда убирается. Он не туда пришел. Здесь не молочная ферма.
Вдруг Пекола вскочила, в глазах ее стоял ужас. Она захныкала от испуга.
— Что с тобой? — Фрида тоже поднялась.
Мы взглянули туда, куда уставилась Пекола. По ее ногам текла кровь. Несколько капель упало на ступеньки. Я вскочила.
— Ты поранилась? Посмотри, у тебя и платье испачкано.
Сзади на платье осталось коричнево-красное пятно. Пекола хныкала, расставив ноги пошире.
— О Боже! Я знаю. Я знаю, что это, — сказала Фрида.
— Что? — Пекола в страхе закрыла рот ладошкой.
— Это месячные.
— А что это?
— Ты знаешь, что.
— Я умру? — спросила она.
— Не-ет. Не умрешь. Это значит, что теперь у тебя может быть ребенок.
— Что?
— С чего ты взяла? — Всезнайство Фриды меня раздражало.
— Мне рассказывала Милдред. И мама тоже.
— Я тебе не верю.
— Об этом надо помалкивать. Значит, так. Жди здесь, Пекола. Садись. Прямо сюда. — Теперь Фрида была сама энергичность и властность. — А ты, — сказала она мне, — поди принеси воды.