Оговорки, что допустил судья, этого крошечного слога «не» никто из них — даже сам К.! — попросту не заметил.

— Увести, — заключил судья. — Дальше кто у нас?..

Что чувствовал я — описать невозможно.

2

— Опять бегает, сволочь… Хлеб у меня сожрала, сволочь…

— Что хлеб — они людей живых жрут…

— Крысы жрут. А это мышка. Поди сюда, моя хорошая.

Теснота, темнота — редкий осенний свет еле пробивается сюда, — пол под ногами качается, стучат колеса, приводящие в движение состав; серые, угрюмые люди лежат вповалку, серые, юркие мыши высовывают любопытные мордочки из щелей в толстых двойных стенах. Они не смогут убить меня, даже если мышка погибнет; но мне тяжело, очень тяжело. И все же К., я знаю, в этом скотском вагоне тяжелей стократ, ведь я рано или поздно вернусь домой, что бы ни случилось, а он?..

Но не все еще было потеряно. Отчаиваться рано. Мы ехали на Север, и я надеялся, что там, вдали от рубиновых звезд, мне будет легче спасти К. Мы ехали, мы двигались, у нас была какая-то цель, и К. с его неугомонной душой, я знал, было чуточку легче оттого, что с ним хотя бы что-то происходило, оттого, что вокруг него были люди.

А людей в вагоне было много, и они были разные, очень разные. Я бы разделил их на три типа (понимаю, что такое деление чрезвычайно поверхностно и условно, но вряд ли можно ожидать от меня, чужака, более тонкой и точной классификации): Комбриг, Очки и Брат (он же — Урка).

Вот тощий, хлипкий человек со стеклышками на блеклом лице (Очки), обращаясь к К. и к лежавшему подле К. другому, которого, я слышал, К. в разговоре называл «комбригом» (крепышу, немного похожему на К. — ах, много я уже встречал людей, на К. чем-то похожих, но внешнее сходство обманчиво), запинаясь, обратился с деликатной просьбой:

— Извините, пожалуйста… Вы не могли бы помочь мне сходить в туалет?

— Ты что, очкарик? — удивился Комбриг. — Сам, что ли, уже не можешь? А я чем помогу?

— Нет, понимаете, у товарища пальто большое, можете меня, пожалуйста, прикрыть, пока я схожу по-большому… Я стесняюсь… очень…

Очки говорил о кожаном пальто К., которое тот из-за жары снял и держал свернутым на коленях. К. чуть заметно поморщился. Я знал почему: когда он кончиками пальцев непроизвольно поглаживал нежную ткань, из которой было сделано пальто, он думал о той, которая, гордясь и радуясь, выбирала это красивое пальто в магазине; о той, которая, повинуясь приказу «собрать вещи», в слезах сворачивала полы и складывала мягкие рукава; и он вспоминал свой сон, сон о чужой прекрасной планете, что не успел рассказать ей… (И так же, наблюдая за встающей на задние лапки, умывающей мордочку мышью, он вспоминал рыжего Ц.) Но ведь это было всего лишь пальто…

Очки при содействии пальто, К. и Комбрига совершил свой ритуал, и пальто вернулось к хозяину. Но оно многим в этом вагоне не давало покоя. Люди любят свои вещи, которые им чем-то дороги. Некоторые люди почему-то больше любят чужие вещи.

— Слышь, брат… Давай кожан махнем на мою тужурку… Да ладно, че ты!.. Все одно на пересылке заберут…

К. хмуро посмотрел на Брата.

— А у тебя — не заберут?

Брат на это лишь ухмыльнулся, давая понять, что он и ему подобные — не чета К. и знают, как отстоять свою прекрасную вещь в неприкосновенности.

— Кожан-то у тебя козырный… Махнем не глядя? Ну?!

К. не отвечал и не отводил неподвижного взгляда.

— Че ты с ним базаришь, — сказал другой Брат и схватил пальто за рукав.

Наверное, по земным, а тем более по вагонным понятиям К. следовало сейчас ударить Брата. Но К. не сделал этого — не потому, что был так нерешителен, а потому лишь, что в той жизни, которой жил он прежде и которой продолжал дышать до сих пор, бить людей не было принято, а к жизни новой он привыкнуть никак не мог и, боюсь, даже и не хотел. Он просто держал пальто, прижимая его к себе.

— Эй, ты че?! — завопил Брат.

И я увидел в короткопалой руке его — нож, занесенный над К.

Для меня это было слишком неожиданно, и я бы, наверное, ничего не сумел сделать. Куда быстрей меня оказался Комбриг. Молниеносно — так разворачивается кобра — он вскочил на ноги и, заломив руку короткопалого, выхватил у него нож.

— Стоять, мразь! Я сказал стоять! Покалечу, урки! Стоять!

Рука хрустнула, и Брат громко заскулил, а остальные Братья, ворча и скаля зубы, стали расползаться по своим углам. А ведь у них были еще ножи, много ножей. Я видел.

После этого инцидента Братья больше не докучали ни К., ни Очкам, которого Комбриг взял под свое покровительство (в котором, однако ж, содержалась капелька брезгливости). Излишне говорить о том, что самому Комбригу они не докучали тоже. Удивительное дело, но они, кажется, полюбили Комбрига за то, что он так жестоко обошелся с одним из них.

Думаю, К. следовало бы взять это на заметку — на случай, если там, куда его везли, окажутся другие Братья.

Но К. не был таким, как Комбриг. Безусловно, в нем что-то от Комбрига было. Но в нем также было что-то и от Очков.

(Впрочем, забегая в очередной раз вперед, замечу, что по сути дела Братья оказались совершенно правы: на пересылке у К. отняли пальто, и оно досталось другим людям — «вертухаям».)

И пошла под стук колес тянуться — в темноте, тесноте, нечистоте — особенная, вагонная, ни на что не похожая жизнь, и люди ко всему этому — темноте, тесноте, нечистоте — привыкли и стали этой жизнью жить.

— …Представьте, Надеждинск в Серов переименовали… Бердянск — в Осипенко…

На станциях — за деньги — конвоиры приносили заключенным свежие газеты, где говорилось о другой жизни — светлой, разумной, яркой, — и заключенные жадно на эти слипшиеся бумажные листы набрасывались, все надеясь прочесть в них какие-то слова, которые возвестят им о спасении. Но той, другой жизни до них не было дела.

— Летчики… Передовицу Ворошилова читали?

— Угу… — сказал Комбриг и почему-то сплюнул себе под ноги, хотя обычно был чистоплотен, как кошка.

— Что это вы делаете?

— Письмо пишу.

— Письмо? как же вы его отправите?! — удивляясь, спросил К.

Вот что в нем было неистребимое от Очков — удивленность эта…

— Да очень просто. — Комбриг ближе придвинулся к К., заговорил совсем тихо: — Беру письмо, складываю в треугольник, заклеиваю хлебным мякишем, туда вкладываю рубль, заворачиваю нитками и бросаю на рельсы…

— И что — дойдет? — не поверил К. — Ведь — ветер, дождь… И если даже кто-то подберет его — все равно…

— Сто раз не дойдет, — отвечал Комбриг, — тысячу раз не дойдет… И ветер, и дождь, и птицы хлеб склевывают… А в тысячу первый попадется путевой обходчик, что марку наклеит и бросит в почтовый ящик…

— Попадется ли?

— А что нам остается делать, как не надеяться? Или у вас есть другие варианты?

Других вариантов у К., несмотря на всю его интеллектуальную изобретательность, не имелось, и тогда Комбриг дал К. карандаш и маленький листик папиросной бумаги. Он был вообще гораздо лучше приспособлен к новой жизни, чем К.

Когда тоненький свернутый листик упал на железнодорожное полотно, К. снова сделался неподвижен и вял. Почти все время он лежал с закрытыми глазами и видел таким образом гораздо больше, чем если бы глаза его были открыты. Он видел дочь, мать и жену, видел Инженеров, видел девушек в белых халатах, видел рыжего Ц., видел город в рубиновых звездах и сверкающие мириады звезд иных, видел свои любимые формулы и вожделенные железяки; когда же ему случалось открыть глаза, он видел только обитые досками стены вагона.

Не понимаю, зачем людям нужны глаза, если их души зрячи.

Да, в те дни К. был вялым, несколько даже похожим на сомнамбулу. Но быть может, это его и спасало.

Потому что иногда — я видел — ему хотелось сердцем или горлом нарваться на нож.

3

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: