Иногда, впрочем, случались чудеса (очень редко, иначе б это были уже не чудеса). Некоторых людей отправляли домой — или, во всяком случае, куда-то прочь из лагеря. Вероятно, это происходило потому, что в силу каких-то причин их сочли непригодными в пищу Гнусу.

Повезло и круглолицему, повезло очень вовремя (для него), так как он в результате каких-то трений с кухонным начальством потерял свою должность и мгновенно сделался так же слаб, как другие люди, никогда не имевшие должности, и даже еще слабей, ибо они привыкли голодать, а он — нет.

Помню день, когда круглолицего вызвали к начальству, помню, как он, еле передвигая ноги, возвратился в барак и сказал К.:

— Уезжаю я…

— Я рад, — едва слышно отозвался К.

Случись этот разговор летом, я бы мог предположить, что К. самую чуточку лицемерит: мог ли он с полной искренностью радоваться тому, что человек, который помогал ему, оставит его на произвол судьбы? Но дело было зимой, и К. уже перестал думать о своей участи, ему было все равно, что станет с ним, и он говорил чистую правду.

— Ты это, слышь… Сильно-то бригадиру на глаза не лезь… Он теперь, конечно… Но мало ли… Не ровен час…

У К. не было сил отвечать, и он только прикрыл глаза, давая понять, что слышал совет круглолицего.

— В церкву зайду, — сказал круглолицый, — свечку за тебя поставлю.

Как все Урки, он был в душе чрезвычайно набожен.

— За упокой, — сказал К. и попытался усмехнуться, но губы его смерзлись, и усмешка вышла слабая и кривая.

— Не, зачем за упокой?! — произнес круглолицый с фальшивым негодованием (фальшивым, ибо он был уверен в скорой смерти К.). — За здравие…

К. с усилием повернул голову и посмотрел на круглолицего.

— Ты чем бы хотел быть, когда умрешь? — Он так и выразился: «чем», а не «кем». Хотя, возможно, он просто оговорился: слова выговаривались им тяжело, как перевод с инопланетного языка.

— Не думал я про это, — сказал круглолицый, — и думать не желаю… Ну, а ты?

— Не знаю, — ответил К. — Может быть… может быть, я бы хотел попасть в свой сон…

— Про Марс?

К. опять не отвечал.

— Письмецо родным пиши, — сказал круглолицый, — я марку куплю и отправлю, ей-богу, куплю…

Те письма, которые преступники писали и отдавали лагерному начальству, оно прочитывало и бо́льшую их часть никуда не отправляло.

— …а то сам занесу, ежели оказия подвернется в Москву… Что глядишь? Не прочту я твоего письма, я неграмотный… (Врал, что неграмотный, и что не станет читать чужого письма — тоже врал, но что доставит письмо по назначению — говорил правду.)

К. написал письмо своей жене. Оно повергло меня в полное уныние — так нехорошо было то, что говорил он ей.

«Я сильно, очень сильно устал от жизни… Я не вижу в ней для себя почти ничего из того, что влекло меня раньше… Не вижу конца своему ужасному положению… На что можно рассчитывать дальше мне, ибо я всегда снова вероятный кандидат… Всегда отягощать твою и Наташкину судьбу… Я даже не знаю, сможем ли мы снова жить вместе…» [26]

Круглолицего увезли из лагеря, а К. окончательно перешел в разряд доходяг, то есть людей, на которых по причине их полного физического истощения уже все махнули рукой. Такие люди не только не могли драться за свой хлеб — у них даже не было сил пойти в столовую, чтобы получить его. Возможно, если б Усач жил в одном бараке с К., ему удалось бы вернуть К. хоть небольшое желание жить, но они виделись очень редко, да и Усач уже не был тем богатырем, что еще пару недель назад: холод подточил и его силы.

Я тоже редко видел К.: мне было очень сложно даже на краткое время попадать к нему в барак — разве что ветер пригонит сухой листок или кто-то принесет на своих подошвах немного хвои. В тоске и отчаянии я…

14

— Это ж надо, — сказал человек, — муха… Зима на дворе, а — муха…

Он был маленький, с лысою головой; очередной человек в очередном кабинете.

— Тепло, — сказала крылатая В., — вот она и проснулась… Послушайте, Александр Николаевич…

Положение человека в кабинете (его имя — П.) мне не было ясно. Должность, которую занимал П., у землян считалась незначительной, и служили в такой должности обычно женщины. Но место, где П. занимал ее, было таково, что все трепетали и заискивали перед П.

Все, но не крылатая В. Она передала П. какую-то официального вида бумагу (касательно К.) и теперь сидела напротив П. и спокойно смотрела на него. Он сморщился, как от головной боли.

— Валентина Степановна, уважаемая… Ну зря вы… Ей-богу, зря…

— Так вы передадите ему?

Глаза ее сделали невольное и быстрое движение в сторону и вверх — на портрет, что висел у П. над головою, — и от ужасного разочарования я почти перестал дышать, ведь я к тому времени уже догадался, что за существо было изображено на портрете: то был сгустившийся, мимикрировавший, принявший человеческое обличье Гнус, которому служили судья У. и другие. Обращаться к нему с просьбой — о чем? О том, чтобы отнять у него предназначенную ему пищу?

— Слушайте, я столько времени добивалась, чтоб вы меня приняли… Дайте честное слово, что передадите!

— Валентина Степановна…

— Александр Николаевич…

— Но, Валентина Степановна!..

Они еще несколько раз называли друг друга по именам, после чего П. опять сморщился и сказал:

— Хорошо, передам.

В. встала и ослепительно улыбнулась ему. Он сухо кивнул головой. Когда она уже выходила из кабинета, он очень тихо пробормотал:

— Обратились бы вы лучше к Берии…

— Обращалась уже… — так же тихо сказала В.

Но она произнесла это, когда уже закрыла за собой дверь, и человек в кабинете ее не мог слышать. А я поймал обрывок ее воспоминания: пухлая, волосами поросшая рука ложится на шелковое колено… дрожь омерзения… (Я не понял, в чем был смысл этого эпизода, но почувствовал, что с ним для крылатой В. связано что-то ужасное, такое, что хуже смерти.)

Всюду, где б я ни бывал, все кругом постоянно называли это имя. Б. считали очень умным, очень гуманным, очень передовым. С его именем связывались самые радужные надежды. От Б. ждали чего-то нового, не такого, как было раньше. В отличие от землян, я не был уже настолько наивен, чтобы не понимать, что от служителей Гнуса — а этот загадочный Б., без сомнения, был одним из них, раз занимал важный пост, — ждать хорошего вряд ли стоит. Но, с другой стороны, что им еще оставалось делать?

А мне? К. умирал, а у меня оставались силы лишь на одну, последнюю попытку изменить ход событий; куда я должен был эти силы употребить? Добиться, чтобы К. дали должность при кухне — с тем, чтобы неделю или месяц спустя его ударили под сердце ножом? Умолить лагерного доктора написать, что К. не годен к работе, чтоб его в тот же день вывели за ворота и пустили пулю в затылок? Принудить начальника лагеря издать приказ о том, что отныне К. займет его место? Но если б даже каким-то неописуемым чудом, переломав свою душу и характер, К. согласился на такое — я уже знал, что нередко служители Гнуса бывают пожраны им прежде, чем расправятся со своими жертвами…

И все же, будь я землянином, я бы, наверное, попытался что-то сделать для К. именно там, в лагере. Но мы, марсиане, привыкли поступать рационально, хоть глаза у нас всегда и на мокром месте. У меня сложился план действий. В ветвях стланика душа моя немного окрепла, кроме того, я изрядно поумнел (о, Земля — хорошая школа, слишком хорошая) и надеялся, что смогу выполнить задуманное. Но если нет — тогда…

15

Кабинеты, опять кабинеты; почему-то, хотя люди обычно занимаются своею работой днем, а по ночам — спят, в этих кабинетах свет горел и ночами, и в каждом кабинете, в уютном круге света от электрической лампы, сидел за столом какой-нибудь человек с глазами, похожими на пуговицы, и расторопно, как крыса, шуршал и шелестел бумагами. В учреждениях, где располагались эти кабинеты, всегда было очень аккуратно и чисто, потому что множество женщин в черных халатах не реже трех раз в день прибирали и мыли их. Но, сколько ни убирай, в каких-нибудь уголках да проглядишь крохотную, почти невидимую глазу, кружевную паутинку.

вернуться

26

Авторское примечание.  Марсианские историки полагают, что наблюдатель допустил в своем отчете анахронизм: письмо, о котором он упоминает, было на самом деле написано К. не во время его пребывания на Колыме, а позднее, когда он, освободившись из лагеря, был милостиво заключен на много лет в другую тюрьму. Анахронизм очень странный, так как Льяна к тому времени уже не было в живых. Не является ли это (так же как и то, что Льяну показалось знакомым имя «Подлипки») косвенным доказательством того, что тень души живет после ее смерти? Возможно, хотя я бы скорей отнес все вышеперечисленное к разряду предчувствий, к которым мы, марсиане, чрезвычайно склонны, как я уже отмечал ранее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: