— Я не знаю, Ксюша.
— Это что такое?
— Вы же видите: телеграмма товарищу Сталину. Я и письмо отправила, но телеграмма быстрее… Мой сын ни в чем не…
(Белая кипень вишен, сумерки, суббота, самовар… «И тогда Чингачгук — Большой Змей сказал Ункасу…» — «А что, мама, пирога больше нет?»)
— Извините, мы таких не принимаем.
(«Сережа, это опасное, страшное дело. Вот я листала журнальчик твой — черные рамки в каждом номере…» — «Ерунда, мама. И с лошади можно упасть и разбиться насмерть, и пешеходу может кирпич свалиться на голову, а в журналах почему-то пишут только о летчиках, как будто…»)
— Но почему?! Я же все написала правильно: Москва, Кремль…
(«Умоляю о спасении единственного сына, молодого талантливого специалиста, ракетчика и летчика… Принять неотложные меры для расследования дела… Сын мой недавно ранен, с сотрясением мозга… Он при исполнении служебных обязанностей ранен… При исполнении… При исполне…»)
— Женщина, не задерживайте очередь! У всех телеграммы.
— Хорошо, если вы настаиваете, я приму. Хотя лучше бы вам…
— Что?
(«Мама, я тебе писал, что у меня прохудились башмаки и я чиню их проволокой. Теперь это уже не актуально: грузчиком маленько поработал и купил».)
— Нет, ничего. Дело ваше.
А потом тополя смотрели, как они идут по улице: обе женщины держались очень прямо, особенно старшая, которая верила в справедливость, но что-то внутри уже начало подтачивать их, как древесный червь, и уже проступала на их лицах незримая печать — «зачумлена». И красивая их одежда казалась уже поношенной и с чужого плеча.
Если поначалу мне думалось, что роли между двумя следователями распределены строго и закреплены намертво — светловолосый подобрее, коренастый, похожий на К., — более жесток, то в дальнейшем я обнаружил, что это не так: тот и другой могли в зависимости от какой-то, мне пока неясной прихоти обращаться во мгновение ока из одной ипостаси в другую и обратно, в зеркально точном отображении повторяя интонации и жесты друг друга, как если б они составляли две половинки одного чудного двуглавого существа; вот и сейчас коренастый, которого я ошибочно считал злым, заговорил с К. таким образом, словно тот был ближайшим и любимейшим его другом.
— Утречко доброе, — сказал коренастый, — ах, погода-то нынче какая — загляденье… Глядишь в окошко — и душа радуется… Люди все, что по улице идут, веселые… Совесть у них чиста, вот и веселые. Не завидно вам, Сергей Палыч, дорогуша? Мне и то завидно… В отпуск я поехать хотел — к морю, с женой и дочкой… Вы-то со своими у моря отдыхали, знаю… А моя супруга моря отродясь не видала…
К. молчал; я уловил — неясно, слабо, ибо чтение человечьих мыслей было еще весьма затруднительно для меня, — как в мозгу его, в закрытых его глазах проносятся и тают незнакомые мне, но прекрасные образы: ночная зелень, громадная синева, над которой реют белые, беспокойные птицы; но почему воспоминанье это не смягчило души К., почему вызывало в К. одну лишь тоску?
— Дочка слабенькая у меня — недавно перенесла скарлатину… А у вашей как со здоровьем? Дети — хрупкие существа… Вот нынче и должны были ехать. А теперь начальство не пускает — из-за вас… Путевки в санаторий пропадают… Ах, Сергей Палыч, Сергей Палыч, я ведь так и озлиться на вас могу.
— Я не понимаю, чего вы от меня добива…
— Сами подумайте: хорошо разве, чтоб моя жена, дочка моя страдали из-за вас? А если, не дай бог, с вашими что случи…
Ноги К. — чудовищные тумбы, налитые свинцом, — в очередной раз подогнулись, и он тяжело рухнул. Коренастый подошел к нему и очень терпеливо помог подняться, даже пыль с плеча отряхнул.
— Вот так, так хорошо… Валяться не нужно, друг мой, нужно стоять… Лучше, говорят, умереть стоя, чем жить лежа — так? Не смешно? Уж и пошутить нельзя? — И, меняя тон: — Вы признаете себя виновным?
— В чем? Виновным — в чем?
— В чем? — задумчиво переспросил, словно не понимая, коренастый. — В преступлениях, обозначенных в статье пятьдесят восьмой Уголовного кодекса Российской Федерации, пункты семь и одиннадцать… Расшифровать по пунктикам? — И, возведя взор свой к потолку, забормотал — длинное, длинное, непонятное, как стихи: — Пункт седьмой: подрыв государственной промышленности, транспорта, торговли, денежного обращения или кредитной системы, а равно кооперации, совершенный в контрреволюционных целях путем соответствующего использования государственных учреждений и предприятий, а равно как противодействие их нормальной деятельности, а равно каковое использование государственных учреждений и предприятий или противодействие их деятельности, совершаемое в интересах бывших собственников или заинтересованных капиталистических организаций… Пункт одиннадцатый: всякого рода организационная деятельность, направленная к подготовке и совершению предусмотренных в настоящей главе преступлений, а равно участие в организации, образованной для подготовки или совершения преступлений, предусмотренных таковой главой… Оба пункта влекут за собой высшую меру социальной защиты — расстрел или объявление врагом трудящихся с конфискацией имущества и с лишением гражданства союзной республики и тем самым гражданства Союза ССР и изгнанием из пределов Союза ССР навсегда, с допущением, при смягчающих обстоятельствах, понижения до лишения свободы на срок не ниже трех лет, с конфискацией всего или части имущества…
Длинное, длинное, косноязычное, угловатое, тяжелое, страшное, непонятное (особенно пугали меня почему-то «каковые», «таковые» и «равно как») — и все же главное я уловил: вина!
Вот оно, слово, вмиг расставившее все по своим местам! (Следователи, кажется, произносили его и в первый день, но тогда я, ошеломленный, ничего еще не соображал.) Вина, виновность! Они — вовсе не педагоги, их миссия — не обучение, а кара; К. совершил нечто дурное, возможно, преступил некий закон или обычай, и этот ужасный ритуал, что над ним проделывают, должен, по-видимому, послужить к его исправлению… К. — плохой человек; страдания его — заслуженны; а если так — имеем ли мы моральное право ему сочувствовать, можем ли принять от такого человека помощь? С другой стороны, должны ли мы безоговорочно признавать законы и уложения чужой нам цивилизации, с каким бы почтением мы к ней ни относились? Нет, с облегчением подумал я, не должны; но дело даже не в этом: помимо воли своей я знал уже, что никогда — что бы злого ни совершил К., какие темные бездны его души предо мною б ни открылись — я, ощущавший его боль, впитавший в себя его ужас, отвернуться от него не смогу…
— Опять молчит, — сказал коренастый так, словно обращался не к К., а к кому-то другому, присутствовавшему в кабинете (уж не к герани ли?!), — и все-то он молчит… Должно, устал, сердешный… А я его — пробочкой, пробочкой подбодрю…
И тогда я узнал употребленье предметов, что лежали в нижнем ящике стола, — и резиновых трубок, заключавших в себе металл, и стальных жалец, что торчали из кусков пробки; и, когда я узнал это, листья герани скорчились и засохли, чтоб не расправиться никогда больше.
Когда врач ушел, коренастый не стал поднимать К. с пола — считал, должно быть, что тому полезно будет спокойно полежать на этом, рвотой и кровью забрызганном, полу, или же сам утомился так сильно, что не хотел шевелиться.
— И выродок же ты, — сказал коренастый очень тихо, устало, — какой же ты выродок… И как только вас таких Земля [5]носит…
«Выродок» — я уже более-менее понимал, что это такое; «выродок» — чужой, чуждый, тот, что не похож на остальных; у землян это считалось чем-то очень дурным, и это вселяло в меня глубокую грусть, ведь если бы они каким-то чудом сейчас обнаружили мое существование, я, без сомнения, также был бы сочтен выродком и тварью; но, быть может, я поторопился с выводами, быть может, я слишком многого не понимал?
5
Употребление в этом идиоматическом выражении слова «Земля» как названия планеты оправданно именно в данном контексте. — Примеч. издателя.