Я впервые услышал слово «геронтология», произнесенное по моему поводу.
Он протянул мне листок.
— Герматокс усиливает выделение спермы, а гратид облегчает заполнение капиллярных сосудов… Начиная с некоторого возраста, впрочем, неизвестно почему, кровь заполняет их недостаточно… Член не отвердевает как прежде. То, что на армейском жаргоне называется «вяло стоит».
— С этой стороны у меня пока не слишком много хлопот, — сказал я, засовывая рецепт в карман.
— Браво. Ну что ж, дорогой месье, осторожнее распоряжайтесь вашим богатством… До свидания, до скорого… Приходите в четверг.
Я не пришел. Отсрочка в три месяца, в шесть… Нелепость. Я не мог принять это, рассматривать всерьез, рассчитывать. Впрочем, хорошо известно, что мужская сила, даже слабеющая, не следует к необратимому спаду по прямой, неуклонно и безостановочно. Случаются и ремиссии. Как бы там ни было, пока я справлялся. Важно было не мое собственное удовольствие, которого я достигал все реже и реже, но Лорино наслаждение, и, благодаря самому замедлению действия моих желез, я мог еще протянуть столько времени, сколько требовалось, чтобы нежное «о ты! ты! ты!» успокоило меня в моих мужских трудах.
Почти всякий раз я вызывал Руиса. Мне стали необходимы эти образы полного презрения к первобытной функции тела под моими веками: врожденное скотство, с каким Руис употреблял Лору, чтобы удовлетворить свою плоть, воспламеняло мою кровь самим отвращением, которое внушало. Никогда я не позволял ему малейшей нежности, малейшей ласки. Все должно было происходить похабно, потому что ни в коем случае нельзя было допустить, родная, чтобы между ним и тобой вдруг появился какой-нибудь знак соучастия, я не смог бы этого вынести. Я должен был оставаться хозяином положения: для меня это было главное. Я с самого начала следил, чтобы относиться к вашему подручнику властно и сурово, чтобы исключить с его стороны любую попытку фамильярности и самоволия, и он очень быстро свыкся со своим положением, прекрасно зная, что при малейшем поползновении к высокомерию или хотя бы к самостоятельности со своей стороны он тотчас же лишится всякой жизни и окажется в положении анонимного нелегала, под вечной угрозой высылки. Всякий раз, прибегая к его услугам, я убеждал себя, что на его лице нет ни следа того выражения, которое могло бы задеть Лору или меня самого, а главное, чтобы он не вздумал заиметь обо мне какое-либо суждение — этого бы я не потерпел. Он был всего лишь служкой. Он помогал нам избавиться от нашей физической кабалы и соединиться по ту сторону любого телесного предела в нежности, освобожденной наконец от нашего физиологического причта. Надо ли говорить, что Лора и понятия не имела о моих фантазиях? То были всего лишь уловки, временные меры без последствий, к которым мужчины и женщины прибегают тайно, под прикрытием век. Я всего лишь страховал будущее, и наличие этого крайнего средства, существовавшего у меня в уме чисто теоретически, глубоко меня успокаивало. Оно возвращало мне уверенность, а мои дурные предчувствия, страхи ослабевали. Но произошло нечто странное: Руис начал ускользать от меня, ему стало не хватать реализма. Мне не удавалось нарочно вызвать в своем воображении достаточное его присутствие. Иногда он и вовсе отказывался являться. Мне тогда понравилось представлять себе, что это, конечно же, профессионал, который требует, чтобы ему платили. Его подлинная продажная натура была, очевидно, настолько сильна, что из-за каких-то неясных игр физической потенции упрямилась, не желая даром подчиняться моим фантазиям. Он начинал бледнеть, стираться: мне уже приходилось напрягать память. Я, конечно, отказывался признать очевидное: в тех лабиринтах, где подсознание всем заправляет и отдает нам приказы, я нарочно стирал Руиса из своей памяти, потому что реализма мне уже не хватало, мне требовалась реальность. Этого я принять не мог. Мужчина, которым я был, не мог измениться так глубоко. Осмелюсь ли сказать здесь, рискуя показаться смешным, поскольку сейчас тысяча девятьсот семьдесят пятый, что у меня было определенное представление о Франции, такое же, как в сороковом, и что мысль якшаться с кем попало, лишь бы справиться с моим сексуальным упадком, с импотенцией, с иссяканием моей силы и физических ресурсов, пусть даже ценой низости и смирения, не могла прийти мне в голову. Тем не менее становилось очевидно, что Руис чего-то от меня ждал, или я от него, что, в сущности, одно и то же, и что наши отношения достигли той точки, где их надо было либо прервать, либо укрепить. Мое воображение нуждалось в перезарядке батареек. Поэтому-то я и повадился ходить в квартал Гут-д’Ор. Я говорил себе, что Руис вовсе не был незаменим и что в этом огромном парижском резервуаре иностранной рабочей силы, среди всех этих африканских, негритянских и арабских лиц мое воображение — и только мое воображение — не может не сыскать себе пищу. Я расхаживал среди малийцев, сенегальцев, североафриканцев и улыбался, думая о том, чем наша экономика им обязана. У меня ни разу не возникло ощущения, будто я подвергаюсь какой-либо опасности, — разумеется, я говорю здесь не о внешней агрессии, но об определенном соблазне саморазрушения, которое я должен был испытывать…
Порой мне делали предложения. Девушка, парень… Редко. У меня метр восемьдесят пять и уверенная улыбка, в которой всего хватает. Однажды какой-то человек положил мне руку на плечо:
— Оружие хочешь купить? У меня все есть, что надо. Даже автомат.
Я сказал: нет, спасибо, не сейчас. Но был вполне доволен, что у меня такой вид.
Я мечтал совершить с Лорой большое путешествие. Поехать куда-нибудь очень далеко, как можно дальше от наших привычек и предрассудков, в такой уголок мира, который поменял бы нам дорожные карты и рекомендованные маршруты. Искушение бежать, сев на самолет, уже давно составляет часть наших весьма тщательно составленных психологических программ, но не думаю, что это мой случай. Нет, то был, скорее, вопрос… взглядов. Мне нужны были вокруг себя взгляды, для которых я был бы совершенно чужим, то есть непонятным. Малийский пастух, индеец с Анд смотрели бы на меня, что бы я ни делал, как на диковинного зверя. Какое бы суждение они ни составили обо мне, там всегда оказалось бы гораздо больше непонимания, чем презрительной уверенности.
Тем не менее я и думать не мог покинуть Францию прежде, чем улажу свои дела, и вот как-то раз, ожидая возможности увезти Лору в большое путешествие, я пригласил ее отправиться вместе со мной в этот квартал Парижа, который так сильно напоминает о других местах и о существовании которого она даже не подозревала.
Я оставил свою машину на улице Ланж, и мы пешком дошли до бульвара. На Лоре была блузка цвета янтаря, белые джинсы и та самая шляпа с луарских берегов. Ее груди и бедра обрисовывались с той очевидностью, которая столь уместна весной в Париже. Мне бы надо было сказать ей, чтобы она оделась иначе, потому что мы направлялись в квартал Гут-д’Ор. Большинство живущих там иностранных рабочих мусульмане и еще слишком привержены своим традициям в отношениях с женским телом, чтобы не воспринять столь красноречивый наряд как вызов или даже приглашение. Но мне было нестерпимо не то, как арабы и чернокожие смотрели на Лору, а то, какие взгляды они бросали на меня. В них было какое-то древнее и насмешливое понимание. Эти взгляды зналии были неопровержимы.
Я взял Лору за локоть:
— Уходим отсюда, быстро.
— Что случилось?
— Это оскорбительно…
— Что это?
Я спохватился:
— Для них оскорбительно. Это расизм. Мы тут будто зрители.
— Но зачем же ты тогда пришел сюда, Жак?
— Потому что не знал, что они привыкли…
— Ничего не понимаю.
— Ты что, не видишь, как они на тебя смотрят?
— Нет. Впрочем, они скорее на тебя смотрят…
— Вот именно. Привыкли.
— Привыкли к чему? Бога ради, ты можешь мне объяснить, что происходит?
Я остановился:
— Расизм, Знаешь, что это такое?
— Но…
— Расизм, это когда не в счет. Они не в счет. Когда можно делать с ними что угодно, потому что они не такие, как мы. Понимаешь? Они не из наших. Ими не зазорно воспользоваться. Не теряешь своего достоинства, своей «чести». Они так непохожи на нас, что нечего стесняться, не может быть никакого… никакого суждения, вот. Им можно поручить любую грязную работу, потому что в любом случае их суждение о нас как бы не существует, не может замарать… Это и есть расизм.