Мы заглядываем в вольер. Интересно, что Хельмут там увидел? Папа тоже смотрит и говорит:
— Не валяйте дурака, это корм для голубей.
— Голуби их клюют живьем?
Папа смеется:
— Разумеется, Хильде. Уж не хочешь ли ты спасти червяков и выставить в особой витрине?
Мама уже не хочет иметь детей от папы. А если она вообще не знает об этой женщине? И хочет еще детей, но не может? Сегодня мне совсем неинтересно смотреть на животных. От вольеров с птицами малыши тащат нас к хищникам, подгоняют меня, чтобы побыстрее добраться до клеток. Интересно, есть ли дети у женщины из папиного кабинета? Она показалась только мельком, но я заметила, как между ее грудями болталось ожерелье. А груди как у няньки, которая кормила Хайде. Нянька расстегивала кофточку и всегда доставала одну грудь, и Хайдина голова почти целиком ее закрывала. Иногда, когда кормилица, отняв сестру от груди, не сразу застегивалась, я успевала разглядеть острый сосок, влажный и красный.
Леопарды, сонные, лежат в теньке, дремлют. А у черной пантеры, похоже, шерсть нагрелась на солнце, вон как ярко блестит.
Ступеньки ведут в подвал, Хельмут единственный, кто решается спуститься по темной лестнице, но дальше пути как будто нет. Брат дергает запертую дверь: нет, закрыта, там наверняка никаких зверей.
Львов в этот час кормят, служитель бросает через решетку красные куски мяса. Сначала ест лев, а львица лежит в углу, не спуская глаз с мяса. Сейчас мне уже трудно сказать, правда ли я видела груди той женщины. И черные волосы внизу живота. И светлые полоски на коже, на плечах, оставленные бретельками. Светлые, как ее жемчужное ожерелье. Точно такое было однажды на оперной певице, которая иногда приходит к нам в гости. Как яростно лев рвет мясо, куски разлетаются по клетке, и папа отводит нас на шаг назад.
Та женщина из оперы всегда вела себя как-то странно. Здороваясь или прощаясь, подолгу задерживала свою руку в папиной. А с нами старалась быть до невозможности приветливой и выражалась очень напыщенно: «Привет, дорогие девочки. В жизни вы еще краше, чем на газетных фотоснимках». Без конца улыбалась и хихикала после каждого папиного слова. Лев отступает назад, ложится, обхватив лапами мясо. С нас хватит, достаточно насмотрелись.
Вступительное слово держит сам Зиверс. Металла в голосе нет, трескучий голос, глухой, как деревянный. Он вещает об изменениях гласных звуков в ходе развития немецкого языка. Я невольно начинаю следить за интонацией докладчика и почти не вникаю в его рассуждения. Зиверс необычно растягивает звук «е», хватает ртом воздух, глотает многие звуки. Неужели профессор волнуется и поэтому стал заметен дефект речи? Да уж, великим оратором его не назовешь. Надеюсь, со мной подобного не случится. В этом кругу я человек новый, вот и поставили мой доклад последним. Зиверс вдобавок злоупотребляет жестикуляцией. Хотя, похоже, сейчас ему без жестов не обойтись — он говорит о правильной декламации: цитируя Гёте, следует делать рукой круговые движения по часовой стрелке; читаешь Шиллера — маши рукой в обратном направлении. Какая нелепая гимнастика! Зиверс прямо из кожи лезет, яростно отбивая рукой стихотворный размер. Все присутствующие смотрят ему в рот, доклад, как можно заключить по напряженному выражению лица профессора, достиг решающей фазы: сонет Вайнхебера Зиверс выпаливает так, словно получил удар плетью; читает визгливо, того и гляди захлебнется или выдохнет разом весь воздух, которого нахватался, пока говорил тут.
Старики хлопают. Потом наступает черед специалиста по расам. Он докладывает об исследованиях обширных территорий в Люнебургской пустоши: доподлинно обнаружен нордический тип, в чистом виде. Для начала удовлетворимся этим. Но как только получим беспрепятственный доступ к человеческому материалу Исландии… Переговоры уже ведутся. У докладчика явные проблемы с произношением: то и дело проскальзывает его родной северный диалект. Данные о размерах ушей, их форме, об окружности шеи. Нам показывают снимки — головы крестьян. Точь-в-точь как фотографии, сделанные в тюрьме, — лица в профиль. Волосы зачесаны назад, форма ушей хорошо различима. На снимках есть и масштаб с сантиметровыми делениями.
Как он посмел сводить глубокие исследования Иозефа Галля к такой глупости? Разве можно изучать характер человека, делая измерения линейкой? С какой стати меня вообще пригласили на это заседание? Какое отношение имеет моя тема к их компанейским беседам? Я собирался говорить о голосах, демонстрировать примеры. На всякий случай переписал всё с ненадежной магнитной пленки на пластинки.
Водружаю проигрыватель на трибуне, рядом кладу рукопись. Тишина, все смотрят на меня. Произношу первые фразы, голос дрожит. Но вскоре приходит в норму. Для начала даю краткий обзор записей, говорю и об условиях, в которых сделал их: на фронте, в окопах; один микрофон уничтожен при обстреле. Говорю и о том, как установил микрофон на вражеской территории. Присутствующие глядят на меня в недоумении. Ставлю пластинку. Диск плавно кружится. А из маленького динамика рвутся стоны и хрипение.
— Сегодня мы прослушали доклад об измерении черепов, производившемся в северных германских областях. Мы познакомились с системой дыхания Райнера Марии Рильке. Но, господа, пока мы тут с вами мирно заседаем, внизу, простите, я хотел сказать на фронте, подыхают наши солдаты.
Обмолвившись, я чуть не ляпнул о восковых фигурах в подвале. Сказывались уныние и злость, охватившие меня, когда я слушал докладчиков, — я порядком нервничал.
— Следующий пример. — Включил проигрыватель. — Нельзя рассуждать о формировании человека немецкой нации исключительно с позиций бесчинствующего расового материализма, представители которого только и знают, что проверять, не крашеные ли волосы у блондинов.
Чувствую, что теряю контроль над своим голосом. А текст доклада закрыт пластинкой — проиграв ее, положил туда. Обойдусь! Говорю быстро, без бумажки:
— Если всех людей, проживающих в восточных землях, на необъятных пространствах, которые, согласно изысканиям глубокоуважаемого оратора, вскоре отойдут к рейху, если всех этих людей придется выравнивать, то уже нельзя будет ограничиться лишь выработкой законов о языке или искоренением чуждых нашему языку иностранных слов, как это делалось в Эльзасе. Господа, я знаю, я был в Эльзасе — подобные меры просто смешны. Речевые упражнения, хоровая декламация, певческие союзы — все это в корне ничего не меняет. И уж вовсе бессмысленно вдалбливать населению правильный язык, используя «народные» приемники, то есть радио, или шествия, устраивая их до тех пор, пока люди не сдадутся. Неужто вы намерены до скончания времен обрабатывать население монотонными речевыми хорами штурмовиков? Да еще в сопровождении оркестра народной музыки?
По залу пробегает шепот. Замечаю неприязненные косые взгляды. Они тут все в сговоре. Но пути назад нет, нужно продолжать. И я продолжаю и одновременно ставлю пластинки, проигрываю записи, объясняю:
— Слышите, вот оно! А вот еще! Нет ничего проще. Перво-наперво важно научиться внимательно слушать. Важно, раз уж мы всё это затеяли, обработать не только язык, но и голос, равно как и все прочие звуки, свойственные людям. Мы должны проработать каждого в отдельности, должны проникнуть в самое нутро человека, в его душу, которая, как известно, раскрывается в голосе, ибо голос осуществляет связь человека с окружающими. Да, мы должны тщательно прощупать нутро человека, а для этого надо установить самое пристальное наблюдение за его голосом. Как хороший врач, который прослушивает пациента и ставит диагноз по ритму сердца и дыханию. Подчинив себе голос, подчиним и душу Возьмемся за отделку, если потребуется, прибегнем к медицинскому вмешательству, к коррекции артикуляционного аппарата. Через голос — в душу!
Вдруг раздается оглушительный треск. Я нечаянно задел иглу на пластинке. Тягостное молчание. Ни один даже не шевельнулся. Нужно перевести дыхание. Я потерял нить. И совершенно выбился из сил. В заключение совсем кратко: