И в этих потемках, в этой черноте нужно отыскать все краски и оттенки человеческого голоса, извлечь из источника самые, казалось бы, незначительные его особенности, прежде чем звуки, снова вырвавшись за пределы слышимости, растворятся в безмолвии, сгинут среди царапин, нечистот и пятен. В густой черноте, натянутой между кончиками крыльев, и на теле с лоснящейся кожей выступают вены. Летучая собака цепляется когтями за деревянную перекладину и повисает вниз головой, а учуяв своим собачьим носом красное пятно на черной шкурке, принимается его вылизывать. В ночном сумраке поблескивают оскаленные зубы, нервно подергиваются ушки, настроенные на источник шума, мускулы напряжены. Зверек издает пронзительный крик, от которого чуть не лопаются вибрирующие барабанные перепонки: в переулках, где притаились летучие собаки, раздались шаги, и зверьки предупреждают друг друга о приближении человека, который пересекает мостовую внизу, под их спальнями.

Теперь папа говорит, женщины рейха должны уволить прислугу. А наша горничная, повариха и няня тоже имеются в виду? Даже мамина секретарша? Все будут уволены? Слушатели посмеиваются над папиной идеей. Мама рядом со мной не шевелится. У нее дрожит рука? Или она просто что-то достает из сумочки? «Танковый завод», — продолжает папа, он говорит «галл». Нет, «гаул» — наверно, хочет сказать о себе — «гауляйтер». И вдруг как заревет: «Эта волна должна охватить весь немецкий народ!» На папиной шее выступают толстые вены — вот-вот лопнут. Папа сдерживает себя и переключается на Старого Фрица: «Угрюмая личность, без зубов, зато с подагрой и тысячью других недугов, всю жизнь мучился. Смертельно больной старик, слабый полководец».

Папа упоминает фюрера, и все хлопают, кричат, вскакивают со стульев. Этому нет конца, потом шум все-таки стихает, но только потому, что люди больше не могут, даже папа выбился из сил и должен перевести дыхание.

Похоже, сейчас грянет заключительная часть. И мы наконец-то поедем домой. Сестры с братом наверняка не поверят, когда услышат, чего мы тут натерпелись. Но речь продолжается. Очень душно. Как нужен сейчас свежий воздух! Здесь даже окон нет. А папа опять: «Передо мной ряды немецких солдат, получивших ранение на Восточном фронте, с ампутированными ногами и руками, с тяжкими увечьями, потерявшие зрение на войне, — мужчины во цвете лет».

Вот бы посмотреть. Хильде тоже наклоняется, пытаясь что-нибудь разглядеть впереди между головами:

— Там, в первом ряду, ампутированные? У них действительно нет рук? А как же слепые нашли сюда дорогу?

Но ничего не видно, даже костыли не торчат, о которых сказал папа. Опять он кричит: «Здесь присутствуют представители молодежи и почтенные старцы. Люди всех сословий, профессий и возрастов, мы всех пригласили, никого не оставили без внимания».

Даже младенцев? При таком шуме и плохом воздухе они ведь не вынесут.

— Мама, а новорожденные тут есть?

Но мама не слышит вопроса Хильде — папа пошутил, все смеются и громко визжат. Теперь ревут: «Нет, никогда!» Снова: «Зиг хайль, зиг хайль, зиг хайль!» Сколько можно, мне это совсем не нравится, хочется домой, здесь больше нечем дышать. Теперь люди орут: «Нет! Фу!» Как же они потеют, у всех мокрые слипшиеся волосы, а когда руки взлетают вверх, на всех рубахах под мышкой видны темные пятна. Папа кричит: «В-четвертых!» А как пахнет у них изо рта, горячее дыхание обжигает мой затылок при каждом выкрике: «Да! да! да!»

В кровати за решеткой, без языка. От высокого потолка эхом отражается постукивание раскрашенных деревянных фигурок. Тихие пациенты как дети с температурой: ощупывают простые рельефные поверхности пальцами и ладонями — с помощью этого упражнения изначально исследовались возможности вербализации тактильных ощущений. После внезапного прекращения опытов фигурки окончательно перешли в распоряжение людей: все равно подопытные выговаривают только «трак-трак-трак» или «крик-крак», так что не установить, нарушена ли у них сама способность вербального выражения или повреждены органы речевого аппарата. Органы словно обрублены, подобно тому как сразу после рождения обрубают хвосты щенкам определенных пород. Или как несколькими точными надрезами иногда укорачивают язык младенцам, который по причине плохой наследственности уже во чреве матери слишком разрастается. Язык укорачивают, ничуть не задумываясь о том, что таким образом, возможно, частично лишают человека чувства вкуса. Укорачивают, опасаясь, что ребенок, еще не умеющий управляться с языком, сам его откусит.

Зиверс разочарованно качает головой. Мы так настойчиво ищем доказательства животного происхождения речи, будто хотим в конце концов собственными глазами увидеть крушение всех наших теорий и вновь уверовать в ее необъяснимое, божественное происхождение. Здесь два варианта: управляемый таинственной силой, непонятно как двигающийся язык, который делает слышимым голос и запускает его в пространство; иначе говоря, в воздухе парит некое невесомое тело, человек летучий; собаки — другое дело, их лапы крепко упираются в землю, словно животные страдают от чрезмерной гравитации. И тут, то есть из несовершенной плоти, рождается разбуженная инстинктами речь.

Но что же все-таки произошло с органами этих пациентов? Вынужденное отступление на доречевую стадию? Бывают же дети, выросшие не в родительском доме, а в дикой местности, среди волков, у нас их называют волчатами. Эти существа не знают языка и всю жизнь остаются животными, так и не научившись управлять голосом по-человечески.

Уши: вон жилистые слухачи, по которым пробегают мышечные сокращения, всё улавливающие, неизменно активные. На другой голове два мощных рупора: без складок, изборожденные бесчисленными пульсирующими сосудиками. И большие мочки, ставшие с годами совсем мягкими и дряблыми; а там — крохотные органы тончайшей работы. Солнце подбирается к следующему ряду стеклянных банок с препаратами: в них заспиртованные Штумпфекером образцы человеческой гортани. Пораженные язвами, обезображенные сращениями. Недоразвитый речевой аппарат ребенка, родившегося без голосовых связок, хотя служащие для их фиксации хрящи и сухожилия вполне нормальны. Штумпфекер — мастер препарирования. Теперь луч солнца выхватывает банку из самой глубины: в мутном, перестоявшем растворе формалина плавают разноцветные хлопья. Скорее всего, неправильно законсервировали. Что в банке — уже не понять.

Папа доходит до пятого, потом до шестого пункта. Сколько еще вопросов он собирается задать? Толпа, надрывая горло, снова и снова кричит в ответ: «Да!» Пора бы этим воплям прекратиться, шум просто ужасный, еще чуть-чуть — и мои барабанные перепонки лопнут.

И в-седьмых. В-восьмых, в-девятых. Пол дрожит от топота ног, руки рассекают воздух. Слушатели забираются на стулья, теперь нам совсем ничего не видно. Папа, пожалуйста, заканчивай, скоро уже ни один человек не выдержит. Дыхание перехватило. Кровь стучит в висках. Нам никогда отсюда не выбраться. Не выбраться на улицу. На свежий воздух. Слишком много народу загораживает проход. А папа и впрямь говорит «в-десятых» и «в завершение».

Какое счастье! Значит, мы скоро сможем выйти. Наконец-то на воздух! Папа твердит: «Дети, все мы — дети». Неужели скажет напоследок несколько слов о нас? Хильде смотрит на меня, но папа подразумевает детей своего народа. Что-то нужно отсечь, да еще с горячим сердцем и холодной головой. Где же такую взять, если моя голова горячая. Страшно горячая. По-настоящему раскаленная. Главное — глубоко дышать. Но ничего не получается, здесь больше нет воздуха. Только вонь и пот. Как только папа еще может кричать: «Вставай, народ!»

Воздух, они забрали весь воздух.

«Вставай!»

Встать бы. И прочь отсюда.

«Пусть грянет…»

Главное — дышать.

«…Буря!»

Откуда люди берут воздух, чтобы петь гимн? Кто-то касается моей ладони. Она вся мокрая. Мама берет меня за руку и говорит:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: