Внезапно ей пришли на память слова: «Что-то медленно трещало в корпусе корабля», — предположительно, цитата в одной из тех приключенческих книжек, которые она так любила…
Она прошла дальше в идеально ухоженное помещение и увидела неподвижного и озабоченного капитана, склоненного над картой. Он опирался руками на стол. Он был из воска.
«Нет», — прошептала Элизабет Моррис.
Повернувшись, она поспешила стыдливо убраться отсюда прочь, прочь от этого странного корабля, где и нашла их всех, одного за другим застывшими в позе напряженной бдительности, страха или гнева, нашла всех этих корабельщиков — давным-давно почивших в Бозе и непристойно воплощенных в воске.
Миссис Моррис охватил страх, она хотела поскорее пройти через трюм, но не смогла найти лесенку. Наверху на потолке включились громкоговорители, — звуки, похожие на гавайскую гитару, размягчающие душу, неотшлифованные звуки, будто падающие на нее сверху…
Она попала в полосу голубоватого света неоновых ламп, и там, в своей каморке, при свете собственного своего прожектора лежал он, умирающий в одиночестве человек с открытыми глазами и впавшим ртом. Одна рука свисала с края койки, желтая, ужасающая, поросшая черным волосом рука. Они принудили его уронить свою фляжку, и темная жидкость призрачным иллюзорным потоком выливалась из нее, растекаясь по полу.
Обернувшись, миссис Моррис обнаружила лесенку. Поднявшись вверх на палубу и взявшись за перила, она оперлась лбом о свою руку.
— Алоха! — произнес Баунти-Джо. — С вами все all right?
— Да, all right, — ответила миссис Моррис. Она попыталась разглядеть Ханну Хиггинс и скамейку возле обезьяньей клетки, но с пирса струился поток людей, мешавших ей видеть.
— Старой даме сделалось худо, — сказал Баунти-Джо. — Она уехала домой. Я раздобыл ей машину.
— Ей было очень плохо?
— Не знаю. Она не захотела, чтоб я ее сопровождал. Я бы охотно проводил ее, я это делаю часто. Такое случается здесь все время, уж поверьте мне!
— Абсолютно верно, — согласилась миссис Моррис. — Алоха!
На обратном пути ей попалось множество белок. А на веранде почти все места были заняты.
— Никакой опасности, — заверила ее мисс Фрей. — Ханне Хиггинс лучше, у нее есть все необходимое. Но долгие прогулки неразумны… я ведь говорила, что вам надо отправиться в парк, а не на берег, это слишком далеко.
Миссис Моррис поднялась вверх по лестнице и, постучавшись, сказала:
— Это всего лишь я!
— Войдите, войдите! — ответила Хана Хиггинс.
Она лежала под покрывалом. А виновниками белых кругов под ее глазами были лишь пальмы.
— Ведь смотреть вверх нельзя, это вредно. Я знаю, что это вредно. Но сейчас меня немного вырвало, и стало легче. Ну, как тебе кабинет восковых фигур?
— Он сделан очень искусно!
Миссис Хиггинс устроилась поудобней в кровати и стала смотреть в потолок.
— Странные дыры… — сказала она. — Мне не очень по душе кабинет восковых фигур, но корабль нравится.
Миссис Моррис медленно ходила по комнате… сколько тут фотографий и разных безделушек! Слишком много свидетельств о путешествиях и видов тропических красот… А на самой середине стены — большое бархатное панно с изображением дельфинов на фоне солнечного заката; они были забрызганы каким-то жиром.
При виде всего этого трудно было поверить, что миссис Хиггинс собственноручно выбирала предметы убранства. У нее ведь был внук, игравший на трубе, возможно, имелся и другой — моряк…
— У меня четырнадцать внуков, — произнесла со своей кровати миссис Хиггинс. — Вот здесь их фотографии, а вот там фотографии их родителей. Но тебе эти фото не так уж много скажут, если я не объясню, кто есть кто. Они все — нормальные ребята. — И добавила: — А моряк выучится на капитана.
Миссис Моррис переходила от одной картины к другой и наконец, подойдя к кровати, спросила, какую музыку любит и играет внук Ханны — трубач.
— Рок, — устало ответила миссис Хиггинс. — Противный рок! — Она закрыла глаза.
Немного погодя Элизабет Моррис отправилась в свою комнату и там вновь наложила слой синей краски на брови, слой еще более синий, чем раньше.
5
Миссис Рубинстайн сушила высоко поднятые в сложную корону седые волосы у своей парикмахерши. Заполнившая собой весь стул и утончавшаяся снизу вверх, словно кит, она, с ее округлой спиной, которую обретаешь в процессе долгой жизни, выглядела все же очень статной. Мысли ее — великие и мрачные, были обращены в прошлое и вращались, как всегда, вокруг собственной семьи, ее громадной и далекой ныне семьи.
Миссис Рубинстайн была женщиной сильной и властвовала над своими близкими во втором и даже в третьем поколениях. Но все ее близкие жили уже самостоятельно и, казалось, справлялись с жизнью, поскольку она так редко слышала о них в последнее время. Или же они, возможно, помалкивали, потому как дела у них шли плохо. Однако, как бы там ни было, она постоянно воспринимала их всех лишь как сгусток бестолковой энергии на мрачном фоне, напоминавшем гравюры из Библии, гравюры, преисполненные ночных и могучих световых контрастов, изображающих детей Израиля, бредущих по пустыне, либо танцующих вкруг Златого Тельца, или радующихся на земле Ханаанской.
Она думала о том очень длительном времени, когда ее воля и интеллект формировали новехоньких рубинстайнов, а также тех, на ком они женились, а также за кого выходили замуж или с кем разводились. Оценивая таким образом свое время, когда она блистала и ощущала свое влияние, дававшее цепную реакцию вкупе со склонностью своих родичей отправляться в иноземные страны, все более и более чуждые и отдаленные, и там продолжать посеянное ею, миссис Рубинстайн казалось, будто она несет с собой как тяжкое бремя своего семени — весь земной шар!
Чудесно, что ход времени свел мелкие детали в единое целое. События, лица и слова, скользя все больше и больше, сливались воедино в огромное ползущее скопище потомков, заполонившее всю землю. Один только сын ее — Абраша — был абсолютно ясен. Детство Абраши, его юность и средний возраст — они никогда не меркли в ее памяти.
— Слишком жарко, — заметила миссис Рубинстайн, и парикмахерша, ослабив горячий поток воздуха из сушилки для волос, выложила перед ней стопку еженедельных журналов. На обложке была изображена прыгающая в волну купальщица с длинными черными волосами, множеством белых зубов и маленьким круглым животиком, что со временем мог и увеличиться… Возможно, там поселится новый рубинстайн, — подумала старая женщина, — ведь они так и кишат повсюду.
Она закурила сигарету и с немалой горечью прищурила глаза, оценивающе разглядывая себя сквозь струйки дыма в зеркале.
Вечером пошел дождик, совсем тихий, медленный, но решительный и окутавший плотной завесой все вокруг, — настоящий весенний дождик, который, возможно, продлится всю ночь. Воздух стал чистым и сладостным, а сад — вовсю благоухал. Вдоль авеню зажглись на верандах огни, все обитатели пансионата вышли из комнат, расселись в своих креслах-качалках и смотрели, как льется дождь. Вдалеке гремела гроза, а над «Баунти» сверкнуло несколько молний.
Эвелин Пибоди сидела, сложив бездействующие руки на коленях. Она отдыхала. Запах мокрой травы и шум дождя увели ее в далекое прошлое и в воспоминания, уже не причинявшие боли. Как всегда, думала она о своем отце. Она любила его. По воскресеньям он водил всю семью гулять. Энергичный и возбужденный, он слишком много болтал. Одержимый Идеей Эмиграции, он не мог даже ничего предпринять.
Нас было слишком много, думала Пибоди, и мы были слишком малы, а мама все время боялась, что нам встретятся змеи или клещи или может начаться ненастье… Папа бегал вокруг нас, устраивая всех поудобней. Однажды в непогоду он нашел нам сарай, чтобы укрыться от ветра. А однажды пытался даже построить хижину из еловых ветвей, но так и не справился с этим…
— Дорогая моя семья! — говорил он. — Теперь мы — на лоне природы! Садитесь в траву, под зеленую сень деревьев! — Обычно он говорил именно так, когда мы устраивали пикник. — Дорогие детки, я всегда искал настоящий лесной родник, это — самое прекрасное. Что доставило бы мне радость— так это показать вам… Но до сих пор, к моему величайшему горю, такого родника я не нашел. Простите ли вы меня?