Дети Израиля наверняка трапезовали вместе, в библейской сутолоке, и с большим аппетитом. Миссис Рубинстайн, будучи сионисткой, все же никогда не вступала в дискуссии с кем-либо другим, кроме себя. Поэтому в душе ее жил свой собственный араб, которому она порой милостиво предоставляла очко в игре. В этом случае ему дозволялось сохранить контуры своего собственного горизонта. Она рассматривала свое право на обед как наложенную на самое себя пеню. Среди всех действительно уродливых и клинически безликих ресторанов она выбирала наихудшие.
Ела она только один раз в день. Такси ждало ее у дверей ресторана. Пока в учтиво-благоговейной тишине пред ней одна за другой расставлялись тарелки, она, обедая в пустом помещении, была прекрасно осведомлена о таксометре, который, тикая, поглощал цент за центом. Он тикал и заглатывал ее денежки. Это был изысканный штраф, придававший одновременно трапезе известную грустную праздничность.
Когда подавали мясо, она обычно думала об Абраше, как по команде вспоминая это жирное тихое дитя, которому ее любовь приносила слишком много еды. Вспоминала его манеру рассматривать дымящийся бифштекс из-под опущенных ресниц, ненавистно и жадно.
— Ешь, мой любимый мальчик, станешь большим и сильным, еще сильнее мамы!
Подростком он стал тощим, как олень, тощим от упрямства и очень красивым. А потом снова потолстел… жирный робкий бизнесмен!
Ребекка Рубинстайн разрезала биток, но нож соскользнул, мясо съехало на скатерть, проложив широкую дорожку жира и оставив глазок соуса на краю тарелки. С быстротой молнии кинула она кусочек битка обратно и попыталась вытереть скатерть и тарелку салфеткой: официант ничего не видел. Льняная салфетка — большая и неудобная — просто купалась в еде, и с нее стекало что-то мерзкое, клейко-бурое… Дрожа от отвращения, миссис Рубинстайн держала эту испачканную салфетку под столешницей, ее надо было спрятать подальше, может, на окне за гардиной.
Она с трудом поднялась, держа салфетку спрятанной за спиной, но тут из своего утла выскочил внимательный официант, и она крикнула ему, что здесь слишком жарко, невозможно это выдержать, нужно открыть окно.
— Сожалею, — ответил официант, — окно не открыть, но минуточку!..
Внезапно влажный поток воздуха хлынул вниз с потолка, приподняв ленту на шляпке миссис Рубинстайн. Она, попятившись обратно к столу, стала шарить наощупь свободной рукой, ища плащ, лежавший на спинке стула: «Теперь он явится ко мне снова, повесит на меня плащ и подвинет стул под мой зад, какой дурачок — просто невыносимо…»
— Спасибо! — сказала она. — Как любезно с вашей стороны!
Возможно, он ничего не заметил. Салфетка была сунута под плащ, и миссис Рубинстайн придерживала ее локтем.
Когда официант удалился, миссис Рубинстайн спрятала проклятую салфетку в свою сумку и вне себя от ярости прошептала:
— Все испорчено. Гадство!
Десерт ей подали, но она по-прежнему сидела неподвижно. Ее переполняло отвращение. Она ужасно устала, ногам ее уже никогда не дойти даже до машины. И оттого, что она закурила, лучше не стало. Усталость овладела и коленями. Но где-то же должно ей пребывать.
Перед рестораном остановился мотоцикл. То был Баунти-Джо. Он стремительно, как это свойственно юности, промчался к стойке, словно бы скользя лишенными суставов ногами. «Ой, ой — тощий, как олень…» Миссис Рубинстайн неподвижно затихла. Да, тот, что вошел в ресторан, был он — изощренный, невозмутимый, пугающе сознательный юный Абраша. Да и осанка, и посадка головы — те же самые… Юноша заказал гамбургер и кофе.
Ее проницательный взгляд наблюдал за ним. «Они честны, — думала Ребекка Рубинстайн. За nonchalans [21]скрывается откровенность и очень глубокая порядочность. Они готовы на все в любой момент, готовы все принять. Они великодушны и боязливы. Мы, старые, тоже боимся, но не показываем это и не выдаем себя. Наше тело ничего больше не выражает, у нас есть только слова, чтобы справляться с жизнью, ничего другого, кроме слов у нас нет. Без слов никакого шарма у нас тоже нет. Олени уже давным-давно пробежали мимо нас…»
Она передвинула свою тарелку, прикрыв самое большое пятно от соуса, и подозвала к себе Баунти-Джо, легко щелкнув пальцами в молчаливой пустоте.
Она сказала:
— Я знаю, что вы — Баунти-Джо. Моя фамилия Рубинстайн. У нас в «Батлер армс» проверяют часы, когда появляется ваш мотоцикл.
— Приятно это слышать, — ответил Джо.
Его гамбургер будто хвастался большими ломтями белого хлеба, влажного от пара. Он выжал из тюбика томатный соус на все это великолепие и стал есть. Казалось, он отметил ее как нечто дружественное, доброжелательное и спокойно посвятил себя еде. «И как он не боится, — подумала миссис Рубинстайн, — ведь я, во всяком случае, пугаю людей, я — невообразима».
Он даже не спросил, как ей живется в Сент-Питерсберге, он не пытался выказать любезность, он только ел. Есть, питаться, собственно говоря, может быть совсем простым занятием, кусать и глотать — также естественно, как то, что море отбирает себе часть затопленного водой прибрежья. А почему бы и нет! Всему свое место и свое время, как раз именно это выражение здесь и уместно! Как красиво сказано! «Ну а что же тогда мы? — с чувством внезапной горечи подумала Ребекка Рубинстайн. — В какую гавань мы причалили, угодили прямо в дерьмо, в незаслуженную беду, где все становится мерзким и уродливым, нам даже не поесть спокойно! Если твой биток перевалился через край тарелки, ты даже не попросишь поменять скатерть на столе — столь мало это значит для тебя! Но нам должно тщательнейшим образом следить за собой, для нас позорно попусту тратить
время на себя, тотчас начинаются проблемы со вставными зубами или забвением обычаев и приличий! Ох-хо-о-ха!» Она сказала:
— Этот десерт я не хочу!
— Ведь это шоколадный торт, — сказал Джо. — А за него заплачено?
— Да, — ответила мисс Рубинстайн и закурила сигарету. — За все заплачено.
Она внимательно следила за тем, как он ест десерт. Она увидела, как он выжимает кетчуп на пять ломтей хлеба и тоже съедает их. Иногда он смотрел на нее с мимолетной улыбкой, склонив голову набок, и тогда он снова походил на Абрашу. «Собаки, они просто пытаются угодить тебе и знают, чего от них ждут! Я же ничего больше не хочу, кроме как выбраться отсюда и вытащить эту отвратительную тряпку из моей сумки…»
Таксометр за дверью тикал абсолютно отчетливо, его тиканье проникало прямо сквозь запертое окно, словно тиканье часов, упрямо и требовательно.
— Было вкусно! — сказал Джо. — Огромнейшее спасибо!
— Там мое такси, — вызывающе сказала мисс Рубинстайн. — Я заставила его ждать целый час. Может, и два часа. Безответственно отнимать столько времени у человека и без нужды тратить столько денег. Не правда ли?
— Не думаю, — ответил Джо. — Деньги значат так мало, да и время — тоже.
Он видел, что старая женщина сердится и чего-то боится, и успокаивающе добавил:
— Это неважно.
— Почему? — спросила миссис Рубинстайн, а когда он не ответил на ее вопрос, перегнулась через столик и повторила: — Почему? Почему это неважно?
— Теперь уже неважно, — сказал Джо и улыбнулся ей.
Ребекка Рубинстайн снова опустилась на свой стул. Ну конечно же, естественно, ничего теперь больше неважно. Именно так успокаивают тех, с кем не считаются: «Теперь — уже неважно».
— Почему вы сердитесь на меня? — спросил он. — Я сморозил какую-то глупость?
— Не будьте наивны. Я полностью сознаю, что для меня в настоящее время ничто не может иметь большого значения. Вопрос этот меня не интересует, и я должна идти. Время позднее.
Джо поднялся и, уставившись в ее большое неподвижное лицо, воскликнул:
— Но я вовсе так не думал. Я думал, что, коли никому не придется больше ждать и никому не надобны никакие деньги, все будет хорошо!
— Вот что! — удивилась миссис Рубинстайн. — Странное утверждение. Можете объясниться подробнее?
21
Небрежность, беспечность (фр).