В Портретной Галерее я увидел портрет отца, заключенный в георгиевскую рамку.

Я повернулся к Василию Андреевичу, нашему управляющему. Я хотел закричать, чтобы он не смел, чтобы он снял немедленно, чтобы… А вместо этого шагнул к нему, уткнулся в его мундир — и захлебнулся слезами. Первый раз с шести лет, когда меня увозили в лицей.

Я плакал навзрыд, забыв, что на мне лицейская форма, что я мужчина, что мне тринадцать лет и недавно я получил право носить оружие. А старик гладил меня по голове и шептал:

— Плачь, Игорь, плачь… Сейчас плакать не стыдно… Все воины плачут, когда уходят отец и мать… все воины плачут, когда погибает друг… все воины плачут, когда ранят в живот… плачь, мальчик, плачь…

Я плакал долго-долго. А когда затих, совсем обессилев — понял, что мне стало… легче. Словно растаял и вышел слезами тот страшный кристалл, разрывавший меня изнутри весь тот год.

Больше я дома не был. На следующих каникулах я улетел на Марс. К геологам. А следующий год был последним…

… Я спустил ноги со скамьи, нашарил туфли, но вставать не стал, а просто оглянулся. За моей спиной, среди разбросанных в кажущемся беспорядке кустов и деревьев Парка, возле хаотичных дорожек, стояли в траве люди. Неподвижные. Много…

Такой Парк есть в каждом лицее и даже в некоторых обычных школах. В нем устанавливают стабильные голограммы выпускников — или даже учеников — которые прославили себя, школу и Империю. На войне иногда, а иногда в мирное время, в науке, исследованиях, работе… Не статуи, а именно голограммы, безо всяких постаментов — так, что кажется, что просто живые люди стоят и любуются на зелень, небо, птиц…

Там есть мой пра-пра-прадед, Радослав. Его проще называть по имени, потому что он был совсем молодым, когда погиб, даже пра-прадед еще только должен был родиться. Радослав Игоревич Муромцев открыл две Луны и планету Рада. Вернее, тогда еще ее не назвали Радой… Это была большая и красивая планета как раз того типа, что больше всего подходит людям. Но буквально через неделю после высадки для первичного исследования на нее — тогда еще просто номерную — опустились два рейдера сторков.

У них было в двадцать раз больше бойцов, чем на корабле пра-пра-прадеда. В таких случаях надо отступать, и сторки даже были готовы предоставить Радославу такую возможность. Но он уже поднял над планетой черно-золото-белое знамя России. И он сказал на коротких переговорах: "Никогда не будет спущен русский флаг там, где он поднят единожды."

Говорят, он не сам придумал эти слова, их сказал их первым какой-то древний адмирал еще земного, морского флота. Но разве это важно? Важно то, что, когда через две недели эскадра Флота пришла к номерной планете, флаг еще развевался над выжженной, оплавившейся, раскуроченной посадочной площадкой, подтверждая право этой земли именоваться РУССКОЙ.

Тело пра-пра-прадеда. вырезали из оплавленной земли — в обугленных доспехах, с искореженным оружием в черных руках. И похоронили его там же, недалеко от флагштока, с которого так и не спустили флаг. А планету назвали Радой…

…Когда мне было десять лет и нас впервые возили в Великий Новгород на День Поминовения, меня вдруг начал мучить один вопрос. Меня, как и остальных, заворожила печально-гордая церемония, похожая то на тихий снегопад в лесу, то на ослепительную зимнюю бурю, воющую и кружащуюся, то на январский солнечный день — в серебряном блеске… А когда Его Величество сказал — и голос громом раскатился над полем — "Так мы будем чтить наших погибших!" — я почувствовал, что у меня мокрые глаза, но это был не плач, нет, а гордость, и глаза моих товарищей тоже блестели, и глаза взрослых тоже…

Но потом — потом возник этот вопрос… ЗАЧЕМ?

Мы с отцом были на катке Медео, когда я задал ему этот вопрос.

ЗАЧЕМ? Ведь те, кто погиб, не услышат торжественных горнов, не увидят световых мечей в небе! Для них нет даже просто закатов и рассветов, росы на траве и дыхания! Какой для них-то смысл в победах и торжественных речах?! Зачем мы убиваем, например, нэйкельцев, а нэйкельцы нас? Ведь космос огромен…

Помню, что я говорил сбивчиво и нескладно, совсем не как ученик лицея. Но отец понял. Он долго молча, задумчиво глядя на меня, а потом спросил:

— Игорь, ты знаешь, почему погибла прежняя цивилизация?

— Конечно, знаю, — удивился я. — Была ядерная война.

— Нет, — покачал головой отец. — Война — это только итог. Как боль — итог ранения. Цивилизация погибла из-за того, что люди исказили смысл слов и понятий. Они, как и мы, хотели жить лучше. Но они хотели жить лучше даром. Ничего не отдавая, кроме слов. Они поверили, что хорошую жизнь можно получить голосованием. Они убедили себя в том, что обо всем и со всяким можно договориться. Они без конца придумывали законы вместо того, чтобы выполнять заветы предков. Были даже целые организации, занимавшиеся изобретением законов — и тут же существовали другие, помогавшие эти законы обходить. Их женщины занимались политикой вместо того, чтобы рожать детей. Их мужчины болтали вместо того, чтобы делать. А тех, кто не хотел жить так, называли опасными… Тогда думали одно, говорили другое, делали третье, хотели четвертого, а получалось вообще пятое — и те, кто имел власть, поощряли в людях слабость и пороки, потому что слабыми и порочными легко управлять. Вот тебе кажется естественным, что, когда ты в прошлом году заблудился в Петербурге, то просто лег на скамейку в парке и спал, пока тебя не нашли. А в те времена в твоем родном городе, например, — он тогда назывался по-другому, на одном вымершем языке "Отец яблок", но стоял там же — были целые районы, куда опасно было заходить даже взрослым. Люди кричали, что они свободны — и прятались за бронированными дверями квартир. И если бы тогда ты вздумал ночевать в парке, тебя бы украли или убили. Хотя везде говорили, что все лучшее — детям! в конце концов, — отец положил руку мне на плечо, — самые наглые и сильные потребовали, чтобы им подчинился весь мир. Они уже привыкли к тому, что им не перечат, им всегда уступают. Уступили бы и в этот раз, и мы бы сейчас жили в таком же мире, как сторки — с бессловесными рабами и жестокими рабовладельцами, в мире, где одни владеют всем, а другие даже собой не могут распоряжаться. Но у нас, в России, нашлись те, кто не захотел отступать. Они начали войну. Так отрубали когда-то пораженную гангреной конечность, чтобы выжил сам человек.

— Это называлось ампутация, — вспомнил я. Отец кивнул:

— Да, и ампутация оказалась болезненной — мы едва не погибли. Но выжили. И выздоровели. С тех пор мы живем по правилу: даром — НИЧЕГО! В принципе, человек может получить все — все, что пожелает. Если только согласен заплатить за это настоящую цену, Игорь. А цена иногда оказывается — жизнь…

— Но я об этом и спрашиваю! — помню, что я даже встал, вскочил от возбуждения. — Зачем человеку то, за что он сражался, если он мертв?! Ведь его больше нет! И не будет!

— А ты? — тихо спросил, отец. И взглянул мне прямо в глаза. Пристально и с улыбкой — не на губах, не на лице даже, а в глазах, в их глубине: — А ты, Игорь? А вы, дети? Конечно, отступить можно всегда… почти всегда. Космос ведь велик; не эта планета — так другая, пусть чуть похуже, зато без борьбы… Или просто Луна — в конце концов, можно построить на ней искусственные купола, зато не будет крови… А потом у твоих правнуков — во имя мира и согласия! — потребуют: откажитесь от колонизации вообще и заодно ограничьте рождаемость. Зато не будет крови… А к пра-правнукам придут и скажут: отдайте то, чем владели пра-прадеды, вы же все равно вымираете. За это мы позволим вам дожить спокойно. И не будет крови… А начнется все с того, что я спрошу себя: зачем мне эта победа? 3ачем она мне, если ради нее придется умереть? И, когда я так спрошу, Игорь — я ограблю тебя. И твоих детей.

Я представил себе то, о чем он говорил — и у меня даже волоски на шее и руках зашевелились, так это было страшно. А отец продолжал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: