Дождь жемчужинами скатывается по витринам, плачет на тротуаре, замирает лужицами во впадинках, а я иду, засунув руки в карманы, с непокрытой головой, и в голове у меня только одна мысль. Она бежит от меня, а я ее догоняю. Я не успеваю на автобус, и, отъезжая, тот окатил грязью мои брюки, и так уже пострадавшие от наступившей зимы. Рядом со мной какая-то девушка, вне себя от бешенства, пытается почистить чулки, поплевав на тоненький платочек. Психическое расстройство. Да, то, что со мной происходит, — это психическое расстройство.
Сара ждет меня на углу улицы Ассас. У нее запотели очки, и она похожа на маленькую рыженькую подслеповатую сову. Ужас в том, что она меня любит. Она мне созналась. Я в панике. Она повторяет это вот уже несколько недель. В моих объятиях, в кино, положив голову мне на плечо, она полностью мне доверяет, говорит с несовременным целомудрием: «Еврейская девушка не может до свадьбы иметь близкие отношения. Обещай мне».
Я обещаю, но с горечью в сердце. Я должен был бы сказать правду сразу же, тут же в тот день, когда она представила меня своим родителям. Меня усадили на цветастый диванчик и с заговорщицким видом предложили чаю. Я мог бы признаться, так как мать Сары почти намекала мне на это. Матери о многом догадываются.
— Вы не похожи на других приятелей Сары.
Мы переглянулись, и я поменял позу. У меня вошло в привычку садиться боком, положив ногу на ногу. Это может меня выдать.
— Она тоже не похожа на моих приятелей.
Лицемер. Трус. Лгун. Я не хочу ее потерять, не могу ее лишиться. Если это и есть любовь, я никогда ее не знал, ни от кого ее не получал. Те, кто мне в детстве говорил, что любит меня, делали это по привычке и все про меня знали. Сара не знает. Она думает, что я просто с почтением отношусь к девственности, к почти святой целомудренности, которую несут как пылающий факел. Она думает, что однажды, когда мы уже закончим учиться, я приду и скажу ее родителям: «Я увожу ее, я женюсь на ней, у нас будут дети, и вы будете навещать нас по воскресеньям».
У меня есть немного времени. Я утаил правду и могу выиграть карточную партию, в которой я один знаю, где дама пик. Среди этого не отягощенного предрассудками поколения, для которого свободные отношения, противозачаточные пилюли и аборт — нормальные вещи, я напал на исключение: «Ты знаешь, я всегда боялась мальчиков. Меня так воспитали».
Ты просто негодяй, Жан Паскаль Анри. И влюбился ты в нее не случайно. Ты никогда бы не отважился ухаживать за девушками, которые могут оседлать мотоцикл как чистокровного скакуна и весело ложатся в постель с приятелями. Без комплексов, без опасений, без упреков. Ты выбрал Сару, с ее робостью, близоруким взглядом и несовременным очарованием, потому что она легкая добыча.
Тем хуже, если вечером, перед зеркалом, тебе неуютно. Ты отдаляешь тот день, когда надо будет раздеваться. Когда ты окажешься голым и бессильным. Ты хочешь увильнуть, не принимая боя, убежать от реальности.
Сара дергает меня за ухо.
— Я люблю твои уши, они такие изящные, маленькие. А посмотри на мои.
И она огорченно приподнимает волосы.
— Видишь? Когда нацисты разглагольствовали о внешности евреев, они особенно выделяли нос и уши.
— У тебя прекрасный носик. У него свой характер… Она смеется и целует меня в подбородок.
— Так приятно, что ты не колючий. Я не люблю волосатых мужчин. Я сама волосатая, посмотри…
Благоразумная и дразнящая девственница, она задирает свитер и показывает мне свою грудь.
— Гляди, вот два волоска, прямо на кончике. Мама говорит, чтобы я их не вырывала, а то вместо одного вырастут десять.
А я? Кто я такой? Я ласкаю эту грудь, которую так бы хотел иметь сам. Кто же я?
У Сары груди восточной женщины — широко расставленные, грушевидные, твердые.
Мне хочется сделать им больно.
— Перестань! Больно!
Да, я сделал больно. Я поступил плохо. Но ты не знаешь, Сара, что по ночам я ласкаю свою собственную грудь. Одинокое удовольствие, успокоение. Теперь я хорошо знаю свое тело. У меня тоже есть груди. Малюсенькие, но очень чувствительные. Они могут разговаривать, выражать желание.
— Сара?
Я пытаюсь объяснить.
— Мне кажется, у меня проблемы…
— Какие проблемы?
Небесно-голубой взгляд из-за толстых стекол излучает доверчивую нежность, которая иногда меня раздражает.
— Я боюсь, что буду как мой отец… Он уже до конца своих дней не выйдет из больницы… Он сумасшедший. Ты представляешь?
— Безумие не заразно. И оно необязательно передается по наследству.
— Да, но…
— Никаких но. Ты слишком много думаешь, вот и все.
— А если бы у меня были проблемы, Сара?
— У всех они есть в той или иной степени. Это лечится.
— Ты не понимаешь.
— Нет, я понимаю. Я понимаю, что нечего и понимать! Ты все придумываешь, потому что не похож на других. Они только и делают, что пристают!
Мне кажется, она и не хочет знать. Отказывается. Не хочет даже выслушать. Да, конечно. Именно так. Эта мысль долго вызревала где-то в глубине, прежде чем стать очевидной. Иначе зачем это скрытое соучастие? Ей двадцать лет, она же не может не знать, к чему ведут такие отношения, как наши. Она доводит флирт до последней черты и не удивляется, что никакой реакции ниже пояса у меня не происходит.
— Сара, тебе ничего не говорили обо мне?
— Кто?
Я имею в виду ее подруг, особенно одну девушку: вдруг после той неудачной попытки она наболтала, что я гомосексуалист…
— Девушки всегда сплетничают… Тебе могли рассказать… все, что угодно…
— Вот именно, все, что угодно. Они завидуют тому, что ты меня любишь. В таком случае любая девка может назвать тебя педиком.
— Тебе так сказали? Так про меня сказали?
— Это не имеет никакого значения, я же тебя знаю. Я знаю, какой ты на самом деле!
А если бы, Сара, ты увидела сегодня ночью, какой я на самом деле? Я топтал свои брюки. Я оставил их на полу, они валялись отвратительной грязной кучкой вместе с носками и трусами. А я лежал на кровати в комбинации, я закрыл глаза, я был женщиной, хотя бы ночью. Если бы ты меня видела, Сара?
Ты бы бросила меня, наверное. Даже точно. И я лишился бы наслаждения видеть каждый день обращенное ко мне любящее лицо. Ты моя отрава, Сара, наркотик, которого мне всегда не хватает. Я боюсь, что это единственная любовь в моей гнусной жизни. Единственно возможная. Разрушить ее — выше моих сил. Я не смогу. Разве только что-то произойдет независимо от меня, и правда откроется, выяснится непонятно каким образом.
А если умереть? Все было бы тогда чисто. Несчастный случай, в котором я не буду виноват. Только чтобы не был виноват. За это я себя тоже презираю. За страх перед ответственностью. Я не убью себя. Я слишком люблю свое тело, даже так неправильно устроенное. У меня слишком большая вера в чудо. Просто я хотел бы, чтобы что-то взорвалось. Сам не знаю что. И весна взрывается маем шестьдесят восьмого года, булыжниками, баррикадами, горячими волнами анархии. А также заточками, черенками лопат, лозунгами и полицейскими машинами.
И вот я — трус, недоделанный мужчина, не очень серьезный студент и безоружный влюбленный — я аплодирую вождям этой революции, фанатикам красно-черного флага. Я живу во всей этой неразберихе, в насилии и свободе других.
Потеряв свои булыжники, улицы оголились и стали похожи на уличных девок. Перевернутые автобусы показывают свои днища. Ночь наступает, глотает меня, я иду в ней, захожу в бар на Монмартре и рассказываю изумленным проституткам про то, что происходит в Латинском квартале у разгневанных студентов. Для них я как военный корреспондент, а Монмартр — как оторванная от всего мира деревня. Здесь сейчас нет полицейских, нет клиентов, сплошная забастовка, даже в сексе.
И вот в этом баре-говорильне, заполненном оставшимися без работы проститутками и травести, под очень подходящей к весенним событиям вывеской «Паве» («На мостовой»), я начинаю готовиться к своему прыжку. К сальто ангела.