Гудон, скульптор, отнял у меня немало времени, снимая с меня по желанию моей дочери бронзовый портрет во весь рост. Когда он был окончен, я заметила артисту, что он слишком польстил оригиналу: вместо простой Нинетты он превратил меня в пышную французскую герцогиню, с голой шеей и прилизанной прической.
В доме мадам Неккер я познакомилась с отенским епископом, а также с Гильбером, прославленным автором одного трактата о тактике. Здесь же я встретилась с Рюльером, которого знала еще в России в эпоху революции. Заметив его замешательство, вероятно, вследствие того, что я прежде не хотела принять его у себя, я обратилась к нему как к старому знакомому, которого была рада видеть. «Хотя, — сказала я, — мадам Михалкова была никому не доступна, но Дашкова самого выгодного мнения о вас и с гордостью позволяет себе думать, что ее друзья 1762 года навсегда останутся друзьями: и потому она будет рада видеть вас с одним, однако, условием, что она должна отказать себе в удовольствии читать вашу книгу, как бы она ни была интересна».
Рюльер, по-видимому, был очень доволен моим приглашением и часто навещал меня. Меня уверили все, кто читал эту книгу, и даже сам Дидро, чьей искренности я более всего верила, что в этом сочинении мое имя было представлено в самом светлом виде. Напротив, императрица выглядела, как мне рассказывали, на некоторых страницах далеко не привлекательным образом.
Легко понять мое удивление, когда двадцать лет спустя, в период французской революции, в эту эпоху озлобления, борьбы партий и цинизма, когда люди говорили, писали и действовали под влиянием бурных страстей, легко понять мое удивление, говорю я, когда эта книга вышла в свет под названием «Мемуары о революции 1762 года» Рюльера. И я увидела себя в ней наложницей графа Панина и предметом других бессмысленных и противоречивых наветов. Некоторые общеизвестные факты были так извращены, что трудно было верить, чтоб эта книга была собственным произведением Рюльера. Кто же, например, при всем невежестве в нашем правлении мог утверждать, что во время бракосочетания императрицы было договорено в случае смерти государя верховную власть передать в руки его жены? Положительно невозможно, чтобы Рюльер, человек умный, долго служивший на дипломатическом поприще, имевший под рукой самые достоверные источники, хорошо знавший мой нравственный характер и любовь к мужу, был способен так плоско нападать на мою репутацию и вообще написать подобное произведение.
Как ради своей чести, так ради чести Рюльера, я утешала себя мыслью, что это была подделка, по крайней мере некоторые эпизоды были вставлены недобросовестным издателем. И в этом я была убеждена так глубоко, что никогда не думала обвинять Рюльера и этой грязной клевете, которую ни он и никто из моих знакомых не мог принять за истину.
Однажды я услышала от Дидро, что Фальконе и его воспитанница Кольо были в Париже. Знакомая с этими замечательными артистами по Петербургу, где они работали над памятником Петра I, я попросила их к себе на следующий вечер. Они пришли, и во время разговора я узнала от Кольо, что она недавно выдержала из-за меня жаркий диспут с гувернанткой детей графа Шувалова.
Любопытно было знать, каким образом я сделалась предметом спора между ними, и потому просила объяснить мне дело. «Ваш соперник, — сказала Кольо, — который был, без сомнения, отголоском самого графа, уверял меня, что вы питаете честолюбивую надежду приготовить своего сына в любовники императрицы и что все воспитание его вы направляли к этой цели». Чтобы нанести мне последний удар, оставалось только пустить эту молву.
Кольо, коротко знавшая меня и то уважение, которым я пользовалась в России в нравственном отношении, с негодованием опровергала эту ложь. Что же касается любовников, я думаю, что ей, как и всему Петербургу, было известно мое явное презрение к этим паразитам. Сама Екатерина, когда я находилась с ней наедине в присутствии ее друга, с таким уважением смотрела на меня, что вынуждена была сдерживать себя, обращаясь со своим любовникам не иначе, как с обыкновенным придворным офицером.
Вместе с тем эта клевета обеспокоила меня в том отношении, что она основана была на расчете возбудить ревность настоящего фаворита и тем препятствовать служебной карьере моего сына. Тем тягостнее было, что он мог пострадать из-за меня, хотя я на самом деле нисколько не была в том виновата. Все это крайне удивило Кольо, пока я не объяснила ей моего беспокойства и не указала его источник — злобу графа Шувалова. Мои сомнения еще больше подтверждались тем, что князь Потемкин не отвечал на мое письмо, чего он, по моему мнению, не осмелился был сделать, разве только под влиянием равнодушия императрицы ко мне и моим близким.
Когда Кольо ушла, я послала за Мелиссино, чтобы немедленно его видеть. Он добродушно явился и, выслушав о моем горе, старался утешить меня. «Вы ошибаетесь, — сказал он, — придавая так много значения этой нелепой сплетне: я понимаю ее начало и от всей души отвергаю, будучи свидетелем самого лучшего опровержения в вашем жестком ответе князю Орлову в Брюсселе. Но если бы вы хотели сделать какое-нибудь замечание, вы можете передать его общему нашему другу Самойлову: он возвращается в Петербург. Я слышал, что Орлов держал с ним пари за обедом у Шувалова, что Дашков непременно будет любовником Екатерины. Самойлов виделся со мной сегодня и намеревался навестить вас завтра. Если позволите, я сам приду к вам вместе с ним и как свидетель многих скандальных историй Орлова и вашего выговора, данного ему в Брюсселе, могу вполне подтвердить ложь, совершенно недостойную ваших тревог!».
На другой день пришел Самойлов; я завела речь об этом предмете, заметив, что подобный слух может во многом повредить будущему положению моего сына. Самойлов уверил меня, что князь Орлов и граф Шувалов (последнего как поэта можно в данном случае простить) всегда находят особенное наслаждение изобретать самые нелепые вещи. «И если они, — прибавил он, — употребляют подобные развлечения для себя, то совершенно не думают о последствиях их для других».
«Но каким же образом, — заметила я, — убедить публику, что эта выдумка Орлова так скоро овладела доверием Шувалова и возбудила его опасное красноречие?
Или каким образом прекратить эти слухи, объяснения о предмете, совершенно недостойном внимания императрицы?».
«Поверьте мне, — сказал Самойлов, — государыня знает вас слишком хорошо и не согласится с этой клеветой. Во всяком случае, я буду в Петербурге прежде вас и, если вам это угодно, могу передать своему родственнику, князю Потемкину, все, что я теперь слышал от вас в виде предварительных мер против замысла Орлова. Это будет с моей стороны простым долгом уважения к вашему характеру».
Я искренне поблагодарила его за доброе расположение и душевно приняла предложение. В то же время я не могла не заметить непонятной небрежности со стороны его дяди, оставившего меня без ответа на мое письмо; князь Потемкин, конечно, знает, что я не привыкла к подобному неряшеству даже со стороны коронованных особ.
Самойлов во всех отношениях защищал своего дядю, уверяя, что тот неспособен на такую невежливость и что, вероятно, эта проволочка зависела от неисправности почты.
Готовность, с какой этот молодой человек взялся оправдывать меня, заставила меня показать ему мое маленькое влияние, и я была очень рада воспользоваться первым же благоприятным случаем. Мой сын получил от двора особенное позволение осмотреть некоторые модели планов и укреплений, что хотелось, как я знала, видеть и Самойлову. Поэтому я пригласила его вместе с нами в оперу. Он согласился и, казалось, был совершенно доволен.
Я коротко познакомилась с маршалом Бироном, который позволил мне брать его ложу в опере и во французском театре. Этот благородный старик, бывший лев французского двора и самый приятный собеседник, так влюбился в мою дочь, что она могла говорить ему и заставлять его делать все, что ей было угодно. Однажды я увидела, что он по ее капризу прыгал по комнате, весело напевая известную песню: