«В «Новой Элоизе», — отвечала я. — Он утверждает, что не надо бояться смерти, потому что, пока мы живем, смерти быть не может, а когда умираем, нас больше нет». — «Он очень опасный писатель, — прибавила государыня. — Его слог кружит и сбивает с толку головы молодых людей». — «Я никогда не могла добиться свидания с ним, будучи в Париже в одно время с ним. Он прикидывался вечным инкогнито, между тем его пожирала жажда славы, и, наполняя мир толками о своей личности, он показал шарлатанскую скромность, действительно невыносимую. Его произведения, как вы заметили, без сомнения, опасны, потому что незрелые умы легко увлекаются его софизмами, принимая их за силлогизмы».
С этого дня императрица не упускала ни одного случая, чтоб дать новое направление моим мыслям, и я, разумеется, не была равнодушна к такой доброте.
Однажды утром мы были наедине. Екатерина попросила меня написать маленькую драму на русском языке для Эрмитажного театра. Напрасно я уверяла, что у меня нет и тени таланта для такого сочинения. Государыня настаивала и сказала мне, что подобное занятие, как она убедилась по собственному опыту, заинтересует и развлечет меня.
Наконец я была вынуждена согласиться, с одним, однако, условием, что императрица просмотрит первые два акта и поправит их или просто велит бросить в огонь.
Таким образом, договорившись, я принялась за работу в тот же вечер. На следующий день я окончила первые два действия и отвезла их императрице. Пьеса была названа именем главного лица Н... Это название, выражавшее действующий характер, никого не оскорбит, полагала я, тем более, что мой герой был самым общим местом, то есть человек вовсе без характера. Такими-то бесцветными существами и наполнено наше петербургское общество.
Императрица отвела меня в свой кабинет и заставила тут же прочитать, что было слишком почетно для моего сочинения. Над многими сценами она хохотала и, по снисхождению или по особенному расположению ко мне, произнесла самый лестный отзыв о моем опыте. Я обрисовала план третьего акта, где готовилась развязка драмы. На это она возразила и настаивала на пяти актах. По моему мнению, такая пьеса оказалась бы слишком растянутой и, не говоря о моей усталости, ослабила бы интерес к действию. Но я послушалась и поспешила окончить ее, потом два дня употребила на четкое переписывание и отдала ее императрице. Вскоре затем пьесу сыграли в Эрмитаже, и было приказано ее напечатать.
В начале следующего года я испросила у государыни позволения уволить моего сына в отпуск на три месяца для путешествия в Варшаву, где он должен был расплатиться с долгами своей сестры и проводить ее на родину.
По этому случаю я отдала все свои деньги и шесть месяцев жила долгами, пока не собрала свои доходы.
Сын мой съездил, исполнил поручение и перевез сестру в Киев, где он квартировал. Из Киева я узнала обо всех этих подробностях. Казалось, многие годы я не получала от детей ни одной строчки, а так как никто и ничто не вытеснило их из моего сердца, легко представить, насколько тяжело для меня было это отчуждение.
Брат мой Александр имел у себя на службе в Коммерческом департаменте и таможне молодого человека, Радищева, получившего образование в Лейпциге и особо уважаемого Воронцовым. Однажды в Российской академии появился памфлет, где я была выставлена как доказательство, что у нас есть писатели, но они плохо знают свой родной язык: этот памфлет был написан Радищевым. В нем заключалась биография и панегирик Ушакову, товарищу автора по Лейпцигскому университету. В тот же вечер я сказала об этом сочинении своему брату, который немедленно послал в книжную лавку за памфлетом. По моему мнению, Радищев обнаружил в своей брошюре притязание на авторство, но в ней не было ни слога, ни идеи, за исключением кое-каких намеков, которые в ту пору могли показаться опасными. Спустя несколько дней мой брат заметил мне, что я слишком строго осудила Радищева. Прочитав его, он находит, что автор слишком превознес своего героя, ничего замечательного не сделавшего и не сказавшего за всю свою жизнь, что вместе с тем нельзя обвинить книгу ни в чем дурном.
«Может быть, действительно, — сказала я, — мой суд слишком строг. Но так как вы любите автора, я должна вам сказать, что особенно озадачило меня при чтении его произведения: если человек жил только для того, чтобы есть, пить и спать, он мог найти себе панегириста только в писателе, готовом сочинять все очертя голову. И эта авторская мания, вероятно, со временем подстрекнет вашего любимца написать что-нибудь очень предосудительное».
Так это и случилось. В следующее лето, когда я жила в Троицком, брат известил меня письмом, что мое предсказание относительно Радищева вполне оправдалось: он написал сочинение такого свойства, что его приняли за набат к революции, вследствие чего он был арестован и сослан в Сибирь.
Нисколько не радуясь исполнению своего зловещего предсказания, я искренне сожалела о судьбе Радищева, особенно потому, что брат принимал живое участие в положении этого молодого человека и, следовательно, был глубоко огорчен его неосторожностью и гибелью.
В то же время я предвидела, что теперешний любовник постарается при этом удобном случае обвинить покровителя за счет покровительствуемого. Попытка была сделана ловко, но не достигла своей последней цели: ум Екатерины еще не совсем покорился господствовавшей над ней партии.
Но мой брат впал в немилость и под влиянием интриг генерал-прокурора, работавшего заодно с его врагами, стал ощущать такую неприязнь при дворе, что под предлогом нездоровья и необходимой перемены воздуха испросил увольнение на год. Отпуск был дан. Когда он оставил Петербург, я почувствовала себя совершенно одинокой в обществе людей, с каждым днем все больше и больше ненавистных для меня. Впрочем, я надеялась на его возвращение по прошествии означенного срока, но и в этом ошиблась. Не прошло и года, как он испросил и получил полную отставку. Это было в 1794 году; так он закончил свою общественную карьеру, честную и полезную для его Отечества.
Через полтора года после увольнения моего брата вдова одного из наших знаменитых трагиков (Княжнина) просила меня напечатать, в пользу ее детей, последнюю трагедию мужа, еще не изданную в свет. Эта просьба была представлена мне одним из советников академической канцелярии (Козадавлевым). Я сказала ему, что с моей стороны не будет никакого препятствия, если он просмотрит пьесу и заверит меня, что в ней нет ничего противного нашим законам или религии. И тем охотнее я поручила ему эту рецензию, что он был совершеннейшим знатоком отечественного языка и очень строгим судьей в цензурном отношении.
Козадавлев доложил мне, что трагедия основана на историческом факте, происходившем в Новгороде, что в ней нет ничего предосудительного ни по мыслям, ни по языку, что развязкой пьесы служит торжество монарха над покоренным Новгородом и бунтом.
На основании этого доклада я приказала напечатать трагедию «Вадим Новгородский», облегчив расходы бедной вдовы как можно больше. Нельзя не изумляться, каким образом эта ничтожная вещь могла поднять такую нелепую суматоху при дворе.
Граф Иван Салтыков, за всю жизнь не прочитавший ни одной книги, понаслышке от кого-то утверждал, что трагедия, будто бы прочитанная им, очень опасного содержания для настоящего времени, и под влиянием этого впечатления побежал к любовнику, чтобы сообщить ему свое мнение. Не знаю, читали ли Екатерина или Зубов, но вскоре явился ко мне полицмейстер и очень вежливо попросил позволения войти в книжные магазины, принадлежавшие академии: согласно приказанию императрицы, он должен отобрать все экземпляры трагедии, по мнению Екатерины, очень опасного сочинения.
Я допустила его, заметив при том, что едва ли он найдет хоть один оттиск. Но так как эта пьеса помещена в последнем томе «Русского театра», издаваемого в пользу самой академии, то, если угодно, он может вырвать ее из книги. Затем я добавила, что очень смешно считать опасным это несчастное произведение, которое на самом деле гораздо менее враждебно монархической власти, нежели многие французские трагедии, представляемые в Эрмитаже.