Но как же все-таки быть? Не могу ведь я просто сидеть и смотреть на него как идиот!
И тут мне пришла в голову озорная мысль. "Вот что я сделаю, - сказал я себе, - протяну-ка я руку, похлопаю его слегка по колену и скажу ему, кто я такой. Потом понаблюдаю за выражением его лица. После этого пущусь в воспоминания о школе, а говорить буду достаточно громко, чтобы меня могли слышать и те, кто ехал в нашем вагоне. Я весело напомню ему, какие шутки он проделывал со мной, и, быть может, поведаю и об избиениях в раздевалке, чтобы вогнать его в краску. Ему не повредит, если я его немного подразню и заставлю поволноваться. А вот мне это доставит массу удовольствия".
Неожиданно он поднял глаза и увидел, что я пристально гляжу на него. Это случилось уже не первый раз, и я заметил, как в его глазах вспыхнул огонек раздражения.
И тогда я улыбнулся и учтиво поклонился.
– Прошу простить меня, - громким голосом произнес я. - Но я бы хотел представиться.
Я подался вперед и внимательно посмотрел на него, стараясь не пропустить реакции на мои слова.
– Меня зовут Перкинс, Уильям Перкинс, в тысяча девятьсот седьмом году я учился в Рептоне.
Все, кто ехал в вагоне, затихли, и я чувствовал, что они напряженно ждут, что же произойдет дальше.
– Рад познакомиться с вами, - сказал он, опустив газету на колени. Меня зовут Фортескью, Джоселин Фортескью. Я закончил Итон в тысяча девятьсот шестнадцатом.
Кожа
В том году - 1946-м - зима слишком затянулась. Хотя наступил уже апрель, по улицам города гулял ледяной ветер, а по небу ползли снежные облака.
Старик, которого звали Дриоли, с трудом брел по улице Риволи. Он дрожал от холода, и вид у него был жалкий; в своем грязном черном пальто он был похож на дикобраза, а над поднятым воротником видны были только его глаза.
Раскрылась дверь какого-то кафе, и на него пахнуло жареным цыпленком, что вызвало у него в животе судорогу от приступа голода. Он двинулся дальше, равнодушно посматривая на выставленные в витринах вещи: духи, шелковые галстуки и рубашки, драгоценности, фарфор, старинную мебель, книги в прекрасных переплетах. Спустя какое-то время он поравнялся с картинной галереей. Раньше ему нравилось бывать в картинных галереях. В витрине был выставлен один холст. Он остановился и взглянул на него. Потом повернулся и пошел было дальше, но тут же еще раз остановился и оглянулся; и вдруг его охватила легкая тревога, всколыхнулась память, словно вспомнилось что-то далекое, виденное давным-давно. Он снова посмотрел на картину. На ней был изображен пейзаж - купа деревьев, безумно клонившихся в одну сторону, словно согнувшихся под яростным порывом ветра; облака вихрем кружились в небе. К раме была прикреплена небольшая табличка, на которой было написано: "Хаим Сутин (1894 - 1943)".
Дриоли уставился на картину, пытаясь сообразить, что в ней показалось ему знакомым. Жуткая картина, подумал он. Какая-то странная и жуткая... Но мне она нравится... Хаим Сутин... Сутин... Боже мой! - неожиданно воскликнул он. - Да это же мой маленький калмык, вот кто это такой! Мой маленький калмык, это его картина выставлена в одном из лучших парижских салонов! Подумать только!
Старик приблизился к витрине. Он отчетливо вспомнил этого юношу да-да, теперь он вспомнил его. Но когда это было? Все остальное не так-то просто было вспомнить. Это было так давно. Когда же все-таки? Двадцать нет, больше тридцати лет назад, пожалуй, так. Нет-нет, погодите-ка. Это было за год до войны, Первой мировой войны, в 1913 году. Именно так. Тогда он и встретил Сутина, этого маленького калмыка, мрачного, вечно о чем-то размышляющего юношу, которого он тогда полюбил - почти влюбился в него, - и непонятно за что, разве что, пожалуй, за то, что тот умел рисовать.
И как рисовать! Теперь он все вспомнил гораздо четче: улицу, баки с мусором, запах гнили, рыжих кошек, грациозно бродящих по свалке, и женщин потных жирных женщин, сидевших на порогах домов и выставивших свои ноги на булыжную мостовую. Что это была за улица? Где жил этот юноша?
В Сите-Фальгюйер, вот где! Старик несколько раз кивнул головой, довольный тем, что вспомнил название. И там была студия с одним-единственным стулом и грязной красной кушеткой, на которой юноша устраивался на ночлег; пьяные сборища, дешевое белое вино, яростные споры и вечно мрачное лицо юноши, думающего о работе.
Странно, подумал Дриоли, как легко ему все это вспомнилось, будто каждая незначительная подробность тотчас тянула за собой другую.
Вот, скажем, эта глупая затея с татуировкой. Но ведь это же было просто безумие, каких мало. С чего все началось? Ах да, как-то он разбогател и накупил вина, именно так оно и было. Он ясно вспомнил тот день, когда вошел в студию с пакетом бутылок под мышкой, при этом юноша сидел перед мольбертом, а его (Дриоли) жена стояла посреди комнаты, позируя художнику.
– Сегодня мы будем веселиться, - сказал он. - Устроим небольшой праздник втроем.
– А что мы будем праздновать? - спросил юноша, не поднимая глаз. Может, то, что ты решил развестись с женой, чтобы она вышла замуж за меня?
– Нет, - отвечал Дриоли. - Сегодня мы отпразднуем то, что мне удалось заработать кучу денег.
– А вот я пока ничего не заработал. Это тоже можно отметить.
– Конечно, если хочешь.
Дриоли стоял возле стола, раскрывая пакет. Он чувствовал себя усталым, и ему хотелось скорее выпить вина. Девять клиентов за день - очень хорошо, но с глазами это может сыграть злую шутку. Раньше у него никогда не было девяти человек за день. Девять пьяных солдат, и - что замечательно - не меньше чем семеро смогли расплатиться наличными. В результате он разбогател невероятно. Но напряжение было очень велико. Дриоли от усталости прищурил глаза, белки которых были испещрены красными прожилками, а за глазными яблоками будто что-то ныло. Но наконец-то наступил вечер, он чертовски богат, а в пакете три бутылки - одна для его жены, другая для друга, а третья для него самого. Он отыскал штопор и принялся откупоривать бутылки, при этом каждая пробка, вылезая из горлышка, негромко хлопала.
Юноша отложил кисть.
– О господи! - произнес он. - Да разве при таком шуме можно работать?
Девушка подошла к картине. Приблизился к картине и Дриоли, держа в одной руке бутылку, в другой - бокал.
– Нет! - вскричал юноша, неожиданно вскипев. - Пожалуйста, не подходите!
Он схватил холст с мольберта и поставил его к стене. Однако Дриоли успел кое-что разглядеть.
– А мне нравится.
– Это ужасно.
– Замечательно. Как и все, что ты делаешь, это замечательно. Мне все твои картины нравятся.
– Вся беда в том, - хмурясь, проговорил юноша, - что сыт ими не будешь.
– И все же они замечательны.
Дриоли протянул ему полный бокал светло-желтого вина.
– Выпей, - сказал он. - Это тебя взбодрит.
Никогда еще, подумал он, не приходилось ему видеть ни более несчастного человека, ни более мрачного лица. Он встретил юношу в кафе месяцев семь назад, тот сидел и пил в одиночестве, и, поскольку он был похож то ли на русского, то ли на выходца из Азии, Дриоли подсел к нему и заговорил:
– Вы русский?
– Да.
– Откуда?
– Из Минска.
Дриоли вскочил с места и обнял его, громко заявив, что он и сам родился в этом городе.
– Вообще-то я родился не в Минске, - сказал тогда юноша, - а недалеко от него.
– Где же?
– В Смиловичах, милях в двенадцати от Минска.
– Смиловичи! - воскликнул Дриоли, снова обнимая его. - Мальчиком я бывал там несколько раз.
Потом он снова уселся, с любовью глядя в лицо своему собеседнику.
– Знаешь, - продолжал он, - а ты не похож на русских, живущих на Западе. Ты больше похож на татарина или на калмыка. Да, ты самый настоящий калмык.