Что до утешения (раз уж приверженцы религий так настаивают, что вера удовлетворяет эту якобы насущную потребность), я скажу лишь, что продавцы мнимого утешения — мнимые друзья. Кроме того, критики религии ведь не просто отрицают, что религия способна утолять боль. Они предостерегают против эффекта плацебо и подкрашенной водицы. Пожалуй, самое ходовое злоупотребление цитатой в новейшей истории (во всяком случае, в данном контексте) — это утверждение, что Маркс пренебрежительно называл религию «опиумом народа». На самом деле отпрыск рода раввинов прекрасно понимал силу религиозной веры и в статье «К критике гегелевской философии права» писал следующее:
Религиозное убожество есть в одно и то же время выражение действительного убожества и протест против этого действительного убожества. Религия — это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому как она — дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа.
Упразднение религии, как иллюзорного счастья народа, есть требование его действительного счастья. Требование отказа от иллюзий о своем положении есть требование отказа от такого положения, которое нуждается в иллюзиях. Критика религии есть, следовательно, в зародыше критика той юдоли плача, священным ореолом которой является религия.
Критика сбросила с цепей украшавшие их фальшивые цветы — не для того, чтобы человечество продолжало носить эти цепи в их форме, лишенной всякой радости и всякого наслаждения, а для того, чтобы оно сбросило цепи и протянуло руку за живым цветком[1].
Как видим, дело тут не в искажении цитаты, а в довольно грубой попытке представить в ложном свете философские аргументы против религии. Тех, кто до сих пор верил рассказам священников, имамов и раввинов о том, что думают неверующие, в моей книге ждет еще немало сюрпризов. Возможно, они научатся сомневаться в том, что им говорят, — научатся не принимать услышанное «на веру». В чем, собственно, и заключается решение проблемы.
Маркс и Фрейд, надо признать, не были ни врачами, ни представителями точных наук. Лучше воспринимать их как великих, хотя и часто заблуждавшихся эссеистов с прекрасным воображением. Иными словами, когда картина мира меняется, я не считаю зазорным критиковать свои былые заблуждения. И я принимаю то, что некоторые противоречия останутся противоречиями, некоторые проблемы окажутся не по силам коре больших полушарий млекопитающего под названием «человек», а некоторые вещи просто непознаваемы. И конечность, и бесконечность вселенной, если они когда-нибудь будут доказаны, для меня одинаково непредставимы. Я встречал немало людей гораздо мудрее и умнее себя, но не знаю никого, чьей мудрости или интеллекта в этом вопросе оказалось бы достаточно.
Таким образом, самый умеренный аргумент против религии одновременно и самый радикальный, и самый обезоруживающий: религия — человеческое изобретение. Ее изобретатели не могут договориться даже о том, что же на самом деле сказали или сделали их спасители, пророки и гуру. И уж тем менее способны они объяснить нам «значение» позднейших открытий, которые поначалу тормозились или проклинались их религиями. Однако послушайте современных верующих: они по-прежнему знают! Да не просто знают, а знают все. Не просто знают, что бог существует, что он создал и держит под контролем все на свете, но знают, чего «он» хочет от нас, включая наш рацион, ритуалы и взгляды на секс. Иными словами, в необозримой, запутанной дискуссии, благодаря которой мы узнаем все больше и больше о все меньшем и меньшем, при этом робко надеясь на постепенное просветление, есть сторона, которая сама состоит из враждующих групп, но имеет наглость утверждать, что вся необходимая информация у нас уже есть. Одного такого сочетания клинической глупости с гордыней вполне достаточно, чтобы исключить «веру» из обсуждения. Тот, кто претендует на божественную истину в последней инстанции, болен детской болезнью вида гомо сапиенс. Прощание с детством может быть долгим, но оно уже началось и, как всякие проводы, затягивать его не следует.
По мне едва ли скажешь, что я придерживаюсь таких взглядов. Я, пожалуй, чаще засиживался допоздна с верующими друзьями, чем с любыми другими. (Друзья эти часто называют меня «ищущим человеком», что, конечно, раздражает. Даже если я «ищущий человек», ищу я совсем не то, что они думают.) Если бы я вернулся в Девон, где лежит в забытой могиле миссис Уоттс, я бы непременно присел помолчать в уголке какой-нибудь кельтской или саксонской церквушки. (Стихотворение Филипа Ларкина «В церкви» прекрасно передает мои чувства.) Когда я писал книгу о Джордже Оруэлле — человеке, который был бы моим героем, будь у меня герои, — меня огорчила черствость, с которой он говорит о сожжении церквей в Каталонии в 1936 году. Задолго до торжества монотеизма Софокл показал, что отвращение Антигоны к святотатству — свидетельство человечности. Пусть правоверные сами жгут друг другу церкви, мечети и синагоги. За ними дело не станет. А я разуваюсь, когда вхожу в мечеть. Я покрываю голову, когда иду в синагогу. Как-то раз в Индии я даже соблюдал правила ашрама, хотя это и было для меня настоящим испытанием. Мои родители не навязывали мне никакой религии. Наверное, мне повезло, что у отца не было особо теплых воспоминаний о его строгом баптистско-кальвинистском воспитании, а мать (отчасти ради меня) предпочла ассимиляцию своему иудейскому наследию. Моего знакомства со всеми человеческими верованиями хватит с лихвой, чтобы всегда и везде оставаться неверным, но все же мой атеизм имеет протестантский привкус. Когда я впервые не согласился с религией, я не согласился с дивной литургией на стихи из Библии короля Якова и молитвенника Кранмера (современная англиканская церковь в приступе кретинизма отказалась от них). Мой отец похоронен в часовне с видом на Портсмут — в той самой, где накануне высадки в Нормандии молился о победе генерал Эйзенхауэр. В день похорон отца я говорил с кафедры часовни. Я выбрал отрывок из послания Савла Тарсянина (впоследствии названного «святым Павлом») Филиппийцам (глава 4, стих 8):
Наконец, братия мои, что только истинно, что честно, что справедливо, что чисто, что любезно, что достославно, что только добродетель и похвала, о том помышляйте[2].
Я выбрал это наставление за его недосказанность, которая не отпускает меня и будет со мной в последний час, за его в целом светский характер и за то, что оно так выделяется на безжизненном фоне проклятий, стенаний, вздора и угроз, которые его окружают.
Спор с религией — источник и основа всех споров, потому что в нем начало (но не конец) философии, науки, истории и познания человеческой природы.
В нем же начало (но отнюдь не конец) всей полемики о добродетели и справедливости. Религия неискоренима именно потому, что наша эволюция продолжается. Религия не отомрет, пока мы не перестанем бояться смерти, темноты, неизвестности и друг друга. Поэтому я не стал бы запрещать ее, даже если бы мог. Какое великодушие, скажете вы. Но подумайте: будут ли правоверные столь же снисходительны ко мне? Я задаю этот вопрос, потому что между мной и моими верующими друзьями есть одно существенное отличие, и настоящим друзьям хватает честности признать его. Я не прочь ходить на бар-мицвы их детей, восхищаться их готическими соборами, «уважать» их веру в то, что Коран был надиктован (пускай исключительно по-арабски) неграмотному торговцу, и интересоваться воззрениями виккан, индуистов и джайнов. Более того, я буду делать это, даже не настаивая на том, чтобы они, в порядке ответной любезности, не мешали жить мне. Религия, увы, не способна на такую любезность. Пока я пишу эти слова, пока вы их читаете, правоверные изобретают новые способы уничтожить и меня, и вас, и добытые тяжким трудом достижения человеческой цивилизации, о которых я здесь говорил. Религия отравляет все, к чему прикасается.
Глава вторая Религия убивает
Его отвращение к религии в общеупотребительном смысле сего слова было сродни отвращению Лукреция: он питал к ней чувства, какие надлежит испытывать не просто к заблуждению, но к великому злу. Он видел в ней величайшего врага нравственности. Во-первых, полагал он, религия провозглашает фальшивые доблести — веру в догмы, набожность и церемонии, не служащие благу человечества, — и насаждает их вместо подлинных добродетелей. Хуже того, она полностью выхолащивает мерило нравственности, отождествляя его с исполнением воли существа, каковое хотя и осыпает всеми выраженьями подобострастия, но на самом деле рисует совершенным чудовищем.