Джо опустил глаза. Катон отступил в сторону, и парень вышел на солнце.
— Джо… пожалуйста… приходи завтра… пожалуйста…
— Да… приду…
Джо развернулся и выбежал со двора.
Катон сел на стул.
Мгновение спустя вошла Колетта.
— Этот парень промчался мимо меня, как… ты в порядке?
— Да, все прекрасно. Возьми сыру.
— Катон, посмотри на этих тараканов!
— Они здесь живут.
— Тут такая вонь. Позволь, я приберу, а? Схожу и куплю какое-нибудь дезинфицирующее средство. Разреши остаться здесь и помогать тебе. Я могла бы следить за чистотой.
— Нет, — сказал Катон. — Это место не для тебя.
— Ты такой строгий и старомодный. Меня, знаешь, голыми руками не возьмешь. Пусть даже папа считает меня только предметом сексуального желания.
— Он это сказал?
— Не совсем так. Но он очень расстроен из-за того, что я бросила колледж.
— Решилась все-таки?
— Да. Как и писала тебе. Толку от него никакого. Вернулась вчера поздно вечером.
— Но он не слишком злится?
— Не так, как тогда на тебя. Наверное, смирился с тем, что у него такие ужасные дети.
— Ты прекрасно выглядишь, — сказал Катон и, потянувшись через стол, на секунду взял ее руку.
Волосы у Колетты были совершенно прямые и шелковистые, светло-русые, с прядями разных оттенков, как выбеленные солью ветви деревьев у моря, и доставали ей до талии. Более короткие прядки обрамляли лицо, как листья. Хотя щеки были и припухлые, как у брата, но лицо — более худое и с тонкими чертами, прямым носом, подвижными губами, морщившимися при улыбке. Глаза были карие, ясные и пытливые. Между двумя передними зубами небольшая щелка. Катон смотрел на ее сияющее, с безупречной кожей лицо. Цветущее, юное и невинное.
— Почему мне нельзя тут остаться, Катон?
— Мы закрываемся. Дом собираются сносить.
— Какая жалость! Я так хотела прийти сюда еще. Но я боялась, не знала, что сказать отцу. Пришлось бы или лгать, или злить его. А теперь все равно.
— Не станешь лгать?
— Нет, пусть злится. Когда съезжаешь?
— Завтра или… или послезавтра… или… я собираюсь поселиться у Брендана Крэддока.
— Передавай ему сердечный привет, если он еще помнит меня. Как думаешь, я когда-нибудь стану монахиней-кармелиткой?
— Надеюсь, не станешь! — ответил Катон, — Чем собираешься заняться?
— Не знаю, — Она взглянула на него своими по-детски радостными карими глазами, — Наверное, просто… подожду… что боги… скажут… что мне делать… дальше. Не Бог. Боги. Папа этого не поймет. Не поймет?
— Наслаждайся весной. Не тревожься ни о чем, — сказал Катон, — В Лэкслиндене небось сейчас такая красота. — Он вздохнул, — Да, знаешь, кто на днях заходил сюда? Генри Маршалсон. Вернулся из Америки.
— Правда? Слушай, можно отпить пива? Вина, я так думаю, у тебя, конечно, нет.
Интересно, Макс когда-нибудь видел это? — спросил себя Генри.
Он был в Национальной галерее, осматривал самое важное приобретение, сделанное ею за время его отсутствия: тициановскую «Диану и Актеона» [29]. На переднем плане изображена стремительно бегущая грациозная и безжалостно-безразличная бессмертная богиня с округлой, как яблочко, щекой повернутой в профиль головы, с поднятым луком, а на втором плане, в потустороннем смутном свете, — похожая на марионетку, напряженная фигура Актеона, на которого набросились собаки. Блестит ручей. Вдали проезжает таинственный всадник. Лес, воздух — интенсивного и пугающего красновато-корич-невого оттенка, чтобы убедить зрителя: трагедия совершается в полной тишине. Генри был так восхищен картиной, испытал такое полное счастье, что ему захотелось завопить во весь голос. Улыбаясь, он присел рядом.
Безусловно, сердить богиню было опасно. Афина страшно властна и очень сурова даже со своими фаворитами. Гера — невероятно мстительна. Артемида и Афродита — убийцы. Сколь несчастными, жалкими, не вполне достигшими самосознания существами были, в конце концов, смертные люди, которых с легкостью лишали разума и с такой же легкостью — жизни те силы, чье устрашающее могущество вечно оставалось за пределами их понимания. Несомненно, эти силы были реальны, а человеческое сознание — лишь намеком на самое себя, игрушкой. И все же, если это так, почему он улыбается? Те куклы, по крайней мере, были способны представить и уважать собственную свою бренность. И пронзительная радость, которую он испытывал сейчас и которая, как он знал, продлится недолго, была такой же реальной, как боги.
Генри тихо сидел перед Тицианом, и его мысленному взору предстала иная картина. На фоне пустого синего неба, пустого синего горизонта лодочник в маске перевозит через море короля-рыбака, его королеву, его длинноволосое дитя, а древнее божество хватает борт лодки, и громадная мудрая синяя рыба, застыв, смотрит вверх [30]. С правой и левой сторон этой картины полного покоя изображены сцены мучений. Но Макс не уехал, размышлял Генри. Он остался, к власти пришли нацисты, и он не смог уехать в Америку, его Америка появилась позже. Жестокие боги хорошо позаботились о Максе, погубили его двумя войнами, заставили забыть все, что он знал, не отняли разве что карандаш. Годы без красок научили его этому пугающему готическому глазомеру: Макс и его мужественный мистицизм. Грюневальд, Брейгель, Ван Гог.
Почему я так люблю его, удивлялся Генри, почему чувствую себя им, когда он так не похож на меня и я не знаю, как судить о нем. Макс целиком эротичен, впрочем, все искусство эротично, только обычно прячет это. Макс никогда не опускался до такого. Свечи и зубатка — счастливый старина Макс: чистое видение плюс чистый эгоизм, предметное совершенное счастье. Боги создали пространство, пугающее пространство, чтобы он прожил жизнь сопротивляясь, не умер, и которое простерлось, такое загадочное, пустое и синее, позади лодочника в маске и короля-рыбака. Каким он был в известном смысле нервным, безумным, погруженным в себя художником, каким плодовитым творцом густого и причудливого символизма — и все же каким счастливым, даже сцены мучений лучатся непостижимой радостью. А все его мужественные автопортреты! Рембрандт-Бекман — вот что это был за человек. Гедонист, узник, акробат, клоун. Он был так удивительно доволен собой. О боже, боже, боже! Если бы только уметь рисовать. Ощущение радости пропало так же внезапно, как возникло, и Генри тревожно задумался о себе.
Он больше не взглянул на Тициана и, ничего не видя перед собой, выбежал из галереи на яркий свет Трафальгарской площади. Сияло солнце, и вокруг полно было голубей. Редкие золотисто-белые облачка медленно плыли в сторону Уайтхолла, а стрелки Бит-Бена, высящегося прямо впереди, показывали одиннадцать часов. Генри сбежал по ступенькам и окликнул такси. Он намеревался осмотреть тайную квартиру Сэнди. Он, разумеется, ничего не сказал о ней Герде и Люцию и, задав несколько туманных вопросов, убедился, что они не ведают о лондонском убежище Сэнди. Равно и Мерримену ничего не было о нем известно. Генри почувствовал легкое злорадство при мысли, что проникнет в тайную жизнь Сэнди, хотя, по правде сказать, не ожидал обнаружить что-нибудь особенное. Это был интерес фартового карманника, надежда на добычу. Конечно, Сэнди был обыватель до мозга костей, и вряд ли там окажутся ценные objets d'art.Больше всего Генри опасался разочарования от банальности находок.
Такси остановилось на небольшой улочке в кенсинг-тонском конце Найтсбриджа, которая на коротком своем протяжении быстро переходила от безвкусицы к шику. Тут было несколько магазинов, по большей части торговавших антиквариатом; одноквартирные дома были выкрашены в разные цвета. Генри расплатился и вышел. Он слегка оторопел, когда номер, второпях списанный им с договора Сэнди, указал на большой уродливый многоквартирный дом в конце улицы, построенный, видимо, на месте разбомбленного Гитлером. Парадная дверь была нараспашку. Генри, нервничая и чувствуя себя виноватым, ступил в вестибюль. Дом представлял собой сущий муравейник. Как он поймет, какая из массы квартирок принадлежала Сэнди, если не удосужился записать ее номер? Взгляд его неожиданно упал на белое пятно — деревянная табличка со списком имен. КВАРТИРА 11, А. МАРШАЛ СОН. Каким странным, каким трогательно потерянным и ничтожным выглядело здесь, в центре Лондона, это имя, бесхозное и заброшенное. Генри двинулся к лифту.