Федерико Андахази
Дела святые
Моей сестре Лауре, моему брату Пабло и Густаво Кьярамонте
Сон праведников
Это было в тот самый год, когда войска федералистов изготовили из генерала Эусебио Понтеведры отличные четки, взяв для ремешка кожу с его спины, и нанизали на ремешок его же зубы; в тот самый год, когда отряд унитариев обезглавил полковника Вальярдеса и разыграл его голову (губы все еще дергались) в игре наподобие конного поло. В тот самый год, в день святого Симеона, покровителя ростовщиков, мой лейтенант приказал мне доставить некую пленницу из казарм Кинта-дель-Медио к какой-нибудь затерянной горе по ту сторону границы, где ей полагалось быть расстрелянной и надежно закопанной вашим покорным слугой.
— Она переходит в ваше ведение и под вашу ответственность, — пояснил мой лейтенант Северино Соса, вручая мне ружье и лопату, между тем как конвой из четырех солдат сопровождал пленницу к воротам нашей казармы.
Северино Соса распланировал и лично возглавил операцию по поимке Мэри Джейн Спенсер, англичанки, вышедшей замуж за одного из вражеских министров. Цель операции заключалась в переговорах о выдаче всех наших военнопленных и ускорении капитуляции войск-оккупантов; помимо всего прочего, мой лейтенант надеялся таким образом возвыситься до заслуженного им звания полковника и удостоиться благодарности от нашего главнокомандующего команданте Либардо де Анчорены.
Однако план удался не до конца: один капрал раскрыл мне под секретом, что похищенная женщина была вовсе не Мэри Джейн Спенсер, а мисс Шинед О'Хара. Она оказалась не англичанкой, а ирландкой; не супругой вражеского министра, а бабушкой нашего заслуженного полководца; ее похитили не из дома, где проживал министр: дело в том, что Северино Соса по ошибке забрался в дом самого команданте Либардо де Анчорены, который в данный момент являлся главнокомандующим всех наших войск и, по стечению обстоятельств, соседом этого враждебного министра.
У моего лейтенанта возникли проблемы, и не только из-за того, что у него не было пленных на обмен и мы никак не могли принудить оккупантов выкинуть белый флаг. Нет, он ведь похитил ни больше ни меньше как бабушку самого команданте. Боже мой, будь я верующим, тут же препоручил бы себя святой Лукреции, которая защищает всех солдат от гнева их начальников. За куда меньшие провинности наш команданте приказал живьем содрать кожу с несчастного сержанта Обрегосо — да примет его Господь под правую руку — и, чтобы с этим делом покончить, велел его также и обезглавить.
Северино Соса часами курил свою пенковую трубку, мотаясь взад и вперед, словно тигр в клетке, и какого хрена было напрягать мозги, если эти недоумки врываются в первый попавшийся дом и втыкают кляп первой попавшейся бабе, вооруженной, блин, только палкой для ходьбы, и куда, на хер, девать нам эту старуху, — гиеной выл мой бедный лейтенант, уже не понимая, как выбраться из-под груза собственных ошибок, и, главное, дело требовало скорейшего решения: на следующий день команданте Либардо де Анчорена (поклявшийся живьем закопать вероломных похитителей его пресвятой бабушки) собирался устроить смотр своим войскам и лично обследовать казарму.
Перед рассветом, так и не сомкнув глаз, Северино Соса вызвал меня.
— Увезите эту гринго, — приказал он мне без дальнейших уточнений.
— Куда же ее увезти, мой лейтенант? — Я помню, что успел задать свой вопрос, прежде чем он схватился за ножны и красный, как перец, выставил меня из комнаты, размахивая саблей.
— Убейте ее! Отвезите подальше и убейте, — успел приказать мой лейтенант, раньше чем нас разделила захлопнувшаяся дверь.
Я со своей пленницей отправился в путь еще до зари. Мы ехали в молчании. Ирландка не удостоила меня ни единым взглядом. Должен признаться, мое сердце разрывалось при виде ее связанных рук — все-таки не овца! Еще не доехав до границы, я спешился и развязал веревку. Но старуха так и не отвела взгляда от точки, находившейся где-то за горизонтом.
— Хотите воды? — спросил я, предлагая ей бурдюк, в котором плескалась свежая вода.
Но гринго даже не соизволила посмотреть в мою сторону. Одному Господу известно, насколько меня угнетало такое безучастие.
Ближе к полудню мы остановились на берегу Лагуны-дель-Медио. Ирландка не проявляла никаких признаков усталости, голода, жажды, уныния и даже страха перед грядущей смертью. Гордость ее была столь же велика, сколь и моя растерянность. Этот пригорок возле лагуны — самое подходящее место, решил я. Я поднял ирландку на руки, снял с коня и уложил на темный песок. Она не сопротивлялась. Я собирался зарядить ружье, но подумал, что пуля — слишком много для такого крохотного тельца. Вытащил из ножен кинжал и, даже не глядя на свою жертву, прикинул силу удара, чтобы достало до сердца. Если бы она меня хотя бы выбранила, если бы нашлась хоть какая-то причина… но нет — эта старуха была как невинный, но при этом очень высокомерный агнец. Нет. Так у меня не получится. Я вынул из седельной сумки другой бурдюк, с вином, и влил в себя глоток мужества. Только тогда я разглядел, что ирландка смотрит на красную струйку вина с невыразимой тоской, что ноздри ее трепещут, как будто она только что унюхала прекраснейший на свете аромат. Я протянул ей бурдюк, исполняя последнее желание обреченной. Старуха приподнялась с песка и вдруг с силой медведя, с незримой быстротой жабьего языка вырвала сосуд с вином из моих рук; я в изумлении наблюдал, как ее старческие скрюченные пальцы сжимают горлышко бурдюка — так удавы обвиваются вокруг своей добычи. В мгновение ока ирландка выпила все до последней капли. Удовлетворенно рыгнув, она снова разлеглась на песке и в первый раз посмотрела на меня: взгляд ее был полон нежности и неизвестной мне доселе благодарности. Ирландка была пьяна вдрызг, и, хорошенько ее рассмотрев, я пришел к выводу, что именно таким и было ее естественное состояние; хорошенько ее рассмотрев, я понял, что именно так, опьянев до последней степени, она только и могла общаться с окружающим миром; что именно так, наполнившись алкоголем до краев, воспринимают мир ирландцы. Хорошенько ее рассмотрев, я окончательно убедился, что не смогу ее убить. Ирландка, привольно раскинувшись на своем похоронном ложе, напевала самую сладкую песню, которую я только слышал в своей жизни; она пела на таком звучном и таком далеком языке, что мне казалось, эта песня пришла не из нашего мира. А потом, прикрыв глаза и что-то нашептывая, она уделила мне место между распятием, свисавшим с ее шеи, и грудью, и вот там-то я и заснул сном праведника. Я спал бессчетное количество часов, спал так, словно сон был каким-то новым, неизвестным мне прежде явлением.
Проснулись мы уже беглецами. Раньше чем над горами появилось солнце, мы перешли через лагуну, направляясь к болотистой границе между Кинта-дель-Медио и Перевалом Монахов. Ирландка вела своего першерона за недоуздок, и я не понимал, отчего такая зверюга кротко подчиняется воле этой махонькой сгорбленной женщины: мне-то приходилось воевать со своим конем, который слушался меня все хуже, по мере того как мы удалялись от знакомых мест. Глубокой ночью мы пересекли границу и только тогда, откровенного говоря, осознали, что идти нам некуда. Даже если мы затянем пояса, припасов нам хватит на один день: немного вяленого мяса, считаное количество галет и почти никакого вина. Мы шли — неизвестно почему — к северу. Меня подстегивал не страх и даже не воспоминание о покойном капрале Паредесе — дезертире, которого в качестве показательной меры мой лейтенант приказал повесить вниз головой, — ну это только так говорится, поскольку голову ему отрубили еще раньше, — чтобы всем стало ясно, какая судьба ожидает беглецов; нет, меня подстегивал не страх, а сладкий шепот песен ирландки, ее руки, ласкавшие холку лошади, которая слепо и покорно следовала за хозяйкой; меня подстегивала не трусость, а убежденность в том, что я никогда не расстанусь с этой женщиной, потому что — в этом я был уверен — между распятием у нее на шее и ее грудью, под прикрытием ее теплой руки со мной не могло случиться ничего плохого. Если бы у меня был дом, туда бы я ее и отвез, но у меня никогда не было иного пристанища, кроме военных палаток, никогда не было иной семьи, кроме моих товарищей по оружию, — не было ни Конфедерации, ни Союза, никакой Родины, кроме седла собственной лошади.