Роблс, если вы не забыли, впал в состояние нездоровой интроспекции после злополучного указания Педро на умягчающее воздействие, которое окажет на его жену пара новых сапожек. Дверь захлопнулась за удалившимся другом Педро, и Роблс остался стоять в сумраке печатни, раздумывая над различными нежелательными знаками внимания, которые поэты настоятельно оказывали его жене. И вот его думы, которые подобно гаденышам были готовы вылупиться на свет, разорвав оболочку: почему, ну почему поэзию пишут поэты, если среди них не найти такого, которого не приходилось бы силком удерживать на расстоянии руки от спальни твоей жены? Почему Бог избрал компанию самовлюбленных похотливых дурней творить величественные стихи Золотого Века? Почему женщины не могут творить поэзию и тем самым отнять у десятка рифмующих мальчишек подозрительное право на воздыхания? И почему женщины клюют на этот изящный предлог увиливания от подлинного труда? Мое ремесло, продолжал он, заслуживает куда больше почета, чем десяток пергаментных листов с водящими за нос чернильными каракулями. Так нет, и не только я до того неразумен, что жажду общества красивой женщины, но к тому же обречен судьбой на ничем не замечательное ремесло, да в придачу еще и на внешность, которая не пробудит пыла и у черепахи! Он оборвал свою мысленную тираду. Ее породила очень реальная тревога. Имелся поэт, который, казалось, всерьез решил завладеть вниманием его жены. Жиденькие мышцы Роблса задрожали.

– Поэт? – сказал он вслух.

Мысленно Роблс саркастически отшвырнул этот титул. Я напечатаю этому нарушителю семейных уз визитную карточку, подумал он, на ней будет титул «Соблазнитель», а следом – описание, которое мой друг Сервантес дал талантам многих своих врагов в литературном мире: «Развлекатель девушек».

Но его горькие мысли оборвались: дверь печатни скрипнула, открываясь. И порождением страхов Роблса появилась его жена. Ее кожа блондинки и необычные глаза засияли внутри печатни, а улыбка, как он заметил, была обращена на что угодно, только не на него. Ее рука легко, ласково – и, возможно, лживо – покоилась на локте молодого человека, беспокойно красивого и щегольски одетого. Поэт Онгора!

Его жена высвободила руку, приняла любящую позу в адрес мужа и оставила их вдвоем – не признанных, но уже непримиримых врагов, – а сама ушла в жилую часть дома через заднюю дверь печатни.

Онгора, изображая скуку в присутствии этого ничтожного ремесленника, решил превратить свои первые слова в образчик сексуального намека:

– Общество вашей жены – благословенные отдохновения от ухаживаний за медлящей музой. Красота женщины, как хотелось бы думать, это необходимый елей для удачи в трудах мужчины. – Он побрякал монетами в кошельке и улыбнулся. – Мои стихи готовы, как было обещано?

– Ее общество – долг перед мужем, – мгновенно ответил Роблс. В его тоне не было злобы: презирая поэта, он уже поквитался с ним. Рожденный в Толедо Роблс хранил в себе частицу гордой стали, высшей славы этого города. Он взял готовый пакет с двумя книгами.

– Как вижу, манеры общества нашей новой столицы остаются несколько провинциальными, – сказал Онгора.

– Вы забываете, – сказал Роблс, сокол с правдой в когтях, – что очень многие совсем недавно переехали сюда из старой столицы. А в том городе манеры льстецов и соблазнителей были точно такими же, как повсюду.

– У вас уже создалось мнение обо мне, – сказал Онгора с улыбкой легкого оскорбления, – которое не послужит вашей пользе. Ревность так неэлегантна, особенно у человека в годах, не правда ли? Сопровождаю ли я вашу супругу на прогулке или нет, я могу содействовать процветанию вашего дела.

Роблс презрительно фыркнул.

– Я уже слышал подобное, как и множество других невнятных обещаний, а в завершение мне, без сомнения, придется увидеть лица ваших кредиторов. Вы заказали напечатать книгу ваших стихов, и она напечатана и будет доставлена по получении от вас уговоренной суммы. Ваши поползновения относительно моей жены должны быть прекращены немедленно. Пусть она выставлена на обозрение, но она не продается.

Онгора кратенько улыбнулся.

– Мои стихи могут печататься и где-нибудь еще.

В сумраке печатни Роблс увидел, как Онгора наклонился вперед со скрытой угрозой. И кивнул про себя. Столько-то он уже успел узнать. Царапая поэта, раздражая его откровенностью, он обнаружил не только поверхностное неприятное тщеславие, но более глубокую, более сложную мерзость.

– Для меня это не будет потерей, – сказал он.

Онгора опять наклонился вперед.

– Я могу тебя уничтожить, – сказал он негромко.

Роблс растерялся от такого быстрого перехода к враждебности и все-таки отозвался без задержки:

– Ты? Не думаю. – И понял, что это так. – Ну, не будем ссориться, – добавил Роблс. Что-то в красивом лице Онгоры напомнило ему красоту его жены, и он подумал о них как о существах одной породы. Обреченных на внутреннюю пустопорожность. Не их вина, подумал он, что они наделены красотой. И ему стало легче, когда он подавил в себе дух обвинения. Просто злая шутка судьбы, что внешне они являют собой идеал красоты, а внутри, в самой их глубине, у них нет такого якоря.

Роблс протянул руку в знак примирения. Не произнеся ни слова, Онгора вложил в нее мешочек с монетами и забрал книги. Затем повернулся к Роблсу спиной, долго, подчеркнуто натягивал перчатки и вышел из печатни, унося пакет с книгами.

Пока он направляется из этой двери к ожидающей карете, мы, со всей грацией нашего искусства и ради целей этой повести, войдем через другой портал внутрь него, в личный кабинет, если хотите, его характера. Ведь всякая хорошая повесть, как утверждают, улавливает жизнь характера, и раз так, то и с этим индивидом нам следует заняться улавливанием, хотя улов тут скорей всего окажется убогим.

Оболочка данного господина, как уже упоминалось, была красивой – стройность, элегантность, широкоплечесть. Черты его лица могли бы показаться несколько женственными, если бы не энергичность его походки, не убедительность его мускульной грации, не уверенность, с какой он держался и как человек, способный защитить себя от любых опасностей, и как талантливый актер.

Это подводит нас к самому фокусу описания Онгоры. Ибо, как все поэты, он был креатурой музы и пробовал опивки со стола, на котором пируют боги. Но некоторых муза ввергает в нищету. Раз уж, как указывалось в греческих апокрифах, Любовь – это чадо Находчивости и Нищеты, то Поэзия – чадо Безмолвия и Смирения. Краткая встреча с Музой оставила Онгору у начала карьеры с жаждой известности и с несколькими стихотворениями. Муза бросила его с горсточкой возможностей, которую его хищная хватка могла только еще больше запятнать. Единственная ночь с любовью всего его существования. Но в века, когда поэты стали новым голосом Золотого Века, было бы тяжко отвергнуть обильную, хотя и незаслуженную хвалу со всех сторон, необъяснимо отказаться от ранней славы, еще ничем ее не заслужив, и глупо воздержаться от приобщения к тому или иному обществу, в поисках ли влияния или добычи. Вот так Онгора, предоставленный самому себе после единственной встречи с Музой, которая могла бы доказать, чего он стоит, уже мало-помалу обнаруживал, что по мере того, как растет его репутация, вдохновение все больше его покидает. И открытие это язвило тем больше, что, по его мнению, право писать для императора, герцогов и принцев неотъемлемо и общепризнанно принадлежало ему вкупе с золотом и славой. И теперь его снедал страх – полупризнанный-полузаглушаемый, – что Муза властвует, а не служит, и что она отвергла его как никчемность, ребенка, забавляющегося игрушками, а не одаренного взрослого.

Две книги, которые он так высокомерно унес из печатни Роблса (плату он преднамеренно оставил слишком малую), были экземплярами его нового сборника стихов. Составлял он его спорадически в течение нескольких месяцев. И вовсе не предвкушал нового соприкосновения со своим пустым духом и пустым сердцем для создания первого катрена сонета. Страница по его опыту все равно осталась бы пустой. Но сонеты, он знал, были именно тем, что требовалось, – нужный тон, проворство, технически замысловатые, чарующие… и абсолютно безнадежные.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: