По вечерам, совершенно измученные, мы с ним слушали концерт цикад и пили деревенское вино, сидя на террасе мадам Дортендеги, предоставившей нам комнату в своем доме. Провансальские обеды, прогулки по Андузу… — одна из немногих выпавших нам с Фолькером возможностей отдохнуть вместе.
Потом мы без остановок — если не считать посещения папского дворца в Авиньоне — поехали назад в Мюнхен. Этот наш tour de force был очень далек от понимания времени, свойственного романтикам.
Наутро после возвращения в моей комнате раздался телефонный звонок: «Приходи… Скорее…»
Я помчался к Фолькеру. Он лежал на полу, без сознания. Лицо было белым, с прозеленью. Но он дышал. Как потом оказалось, после разговора со служащим его банка у него случился инфаркт.
Под синим ветреным небом «скорая помощь» пересекла на красный свет Людвигштрассе. Прежде я зажимал себе уши, когда слышал сирену больничной машины, несущейся по ущельям городских улиц. Но с того страшного утра у меня в таких случаях возникает лишь одна мысль: «Быстрее! Быстрее!»
Методом балонной вальвулопластики Фолькеру расширили коронарные сосуды сердца. Через месяц я забирал из больницы человека, которого было трудно узнать. Мой друг постарел лет на десять. Щеки у него ввалились. Он брел по коридорам, держась за стены. Я нес чемоданчик с бельем, пижамой и туалетными принадлежностями.
Я помог ему спуститься по ступенькам на летнюю улицу.
Одолев лестницу, он остановился. Бледно-голубые глаза сверкнули. Так заявила о себе возвращенная ему жизнь. Я тоже улыбнулся, когда он показал пальцем (необычный для него жест) на желтые тюльпаны в бетонном кубе, которые редко кто замечал: «Им не хватает воды».
В другой руке он держал бутылочку спрея — на случай, если опять почувствует стеснение в груди.
Я взмахом руки подозвал таксиста.
И заметил, с каким глубоким, окрашенным нежностью удовольствием Фолькер пробирается на заднее место. Водитель услужливо придержал дверцу.
Мой друг спокойно смотрел на город, на поток машин. А ведь после недавнего несчастья всё вокруг наверняка казалось ему чудовищно вихрящимся, утомительно-ярким. Белыми руками он упирался в сиденье, чтобы по возможности смягчить тряску. Теперь прежде всего бросалось в глаза, что он очень ранимый человек. Я не мог отделаться от ощущения, что его сердце пока только пробует биться по-настоящему.
— Ты снова здесь!
Он кивнул.
Азиат, сидевший за рулем, вез инвалида; ему было невдомек, что пассажир этот ребенком смотрел из окна на горящий Дюссельдорф, потом «ради красивых уличных фонарей» переселился в Мюнхен, потом фотографировался в сценах из фильма «Фотоувеличение» и участвовал в движении 1968-го года за демократизацию ФРГ. Что этот выздоравливающий когда-то вел переговоры с самим Полем Гетти, намереваясь продать ему статую олимпийского борца работы Лисиппа; что, наконец, это он написал роман «Усталость сердца». Узкие губы Фолькера побледнели. Воротник рубашки болтался вокруг слишком тонкой шеи.
— Больше никаких сигарет, — сказал я.
Кивок.
Я положил руку ему на колено, но тут же ее забрал. Даже теперь было очевидно, что «сентиментальности» — если можно отнести к ним мой жест — его раздражают.
Хофгартен, Изартор… Бросаемые Фолькером взгляды в сущности были приветствиями, обращенными к уличному торговцу фруктами, к магазинчику, преобразованному в филиал «Мак-Дональдса», к бомжу возле фонтана «Меркурий».
— Когда ты пойдешь в реабилитационный центр?
— Мадам Дортендеги звонила? Нужно послать ей папку с газетными вырезками.
Я не стал спорить. Я уже догадался, какой абсурд — представлять себе этого человека в Вёрисхофене, [192]где ему пришлось бы, вместе с пенсионерами и больными, имеющими медицинскую страховку, топать босиком по холодному мелководью.
— Мадам просила передать тебе привет.
С этого дня я никогда не видел Фолькера неодетым. Для окружающих он свое тело упразднил. Понятно: он стыдился того, что больше не соответствует собственным представлениям о мужской красоте. Боялся, как бы над ним не стали смеяться или, наоборот, жалеть. Такое решение, казалось мне, повлекло за собой крайне важные следствия: отныне Фолькер исключил из своей жизни (насколько я мог судить) все взлеты, колебания, поражения, связанные с обычным эросом. Но подобно тому, как из-за нужды возросло его внутреннее достоинство, так же и тело, открывшее свою уязвимость, в каком-то другом смысле укрепилось: ранимое и бренное, оно стало тем более ценным.
От любых форм нежности — объятий, прикосновений — мой спутник жизни все решительней уклонялся.
Если я хотел… ну да, показать свою любовь, мне нужно было застать человека, который и сам меня любил, врасплох: неожиданно прижать его к себе, поцеловать высунувшуюся из-под одеяла стопу, опуститься на ковер и положить голову ему на колени.
Ситуация, не лишенная комизма.
— Поцелуй мне хотя бы руку, Фолькер.
— Нет!
— Ты, Фолькер, чудовище.
— Да.
Фолькер, который все больше походил на монаха и изобрел для себя какую-то новую сущность, обходным путем — через телесную слабость — наращивал внутреннюю силу. Его постоянное присутствие рядом со мной, его непреклонность заняли место прежних непредсказуемых эскапад. Но в целом можно сказать (если продолжить цепочку таких сравнений), что его квартира превратилась в подобие Эскориала: места, откуда безумный Филипп Испанский [193]правил своей переживающей трудные времена империей.
— Не мешай мне, я должен рассортировать андузские диапозитивы.
— Хорошо, я тем временем почитаю «Абендцайтунг». [194]
После возвращения Фолькера из кардиологического отделения мы с ним предпринимали осторожные прогулки вверх и вниз по улице, а две недели спустя — уже вокруг квартала. Он, пусть не сразу, перестал держаться за стенки, снова стал нормально ходить, однако наши ежевечерние вылазки в кафе, дебаты за кисловатым орвье-то, коктейли в Harry's New York Bar отошли в прошлое.
Фолькера, казалось, не огорчала его теперешняя отъединенность от светской жизни. Он уже не старался выглядеть привлекательно или сохранять репутацию остроумного собеседника. Соревноваться, чей затылок эротичнее или у кого на счету больше любовных приключений, он предоставил молодым. Распространенный в обществе (и все более беспощадный) культ красоты, поддерживаемого в идеальной форме тела его теперь не интересовал. На него не производила впечатления повсеместно пропагандируемая идея, что сегодняшний человек должен всегда быть в хорошем настроении и активно использовать свой досуг: чтобы потом, приведя себя в наилучшей «товарный вид» (но, как правило, по-прежнему не умея связать двух слов), успешно бороться с конкурентами. Зато, по моим впечатлениям, благодаря такой отстраненности наблюдательность Фолькера обострилась:
— Сегодня я видел в метро молодого человека, который проколол себе губу, чтобы вставить кольцо.
— Украшения опять вошли в моду.
— Это, наверное, было больно. Через боль человек отчетливее познает свое Я. Боль и кольцо в губе — последние знаки индивидуальности?
С красным спреем для сердечников Фолькер не расставался. Однажды испробовав это лекарство на себе, я чуть не отдал концы.
Он теперь носил обычные пиджаки и брюки со стрелкой, вместо прежних пуловеров и зеленых джинсов. Поскольку зрение у него ухудшилось, понадобилась более сильная оптика. Он обнаружил, что при необходимости может надевать — под очки — своего рода пенсне, сооруженное из стекол, оставшихся от старых очков. В этих двойных очках Фолькер и сидел над своими выписками, из-за них сразу бросался в глаза в толпе посетителей универмага «Тенгельман» или выставки Documenta. [195]
— Неужели, Фолькер, вся эссеистика продается настолько плохо?
192
Бад Вёрисхофен — курорт в Швабии, где проводится гидротерапия по методу Себастьяна Кнайпа.
193
Филипп II Испанский (1527–1598).
194
«Абендцайтунг» — популярная мюнхенская газета, публикуется с 1948 г.
195
Documenta («Документы», лат.) — серия выставок современного искусства, которые проводятся раз в пять лет в Касселе, с 1955 г. Инициатором и куратором первых выставок был кассельский искусствовед и дизайнер Арнольд Боде (1900–1977), стремившийся показать публике прежде всего работы тех художников, которые в эпоху нацизма считались представителями «дегенеративного искусства».