— Рисуешь? Как интересно!
— Так Ты ушел из Королевского колледжа?
— Да Теперь я занимаюсь только душевнобольными Держи мука и проследи, чтоб его накормили мы оба очень устали.
Пирс спешился, сделал два неуверенных шага и рухнул на колени. Я громко позвал Уилла Гейтса тот пулей примчался на зов, и мы вдвоем отвели Пирса в дом. Конюху я приказал побыстрей снять с мула «горящие угли», боясь, что мул сдохнет и раздавит половник.
Пирса мы уложили в самых невзрачных покоях, так называемой Оливковой Комнате, выходящей на север; я сохранил в ней темную панельную обивку и темно-зеленый балдахин, который оживляла только узкая малиновая оборка. Здесь он выпил крепкий мясной бульон, спросил, могут ли принести его книги, и погрузился в сон, продолжавшийся тридцать семь часов. Почти все это время я провел у его изголовья — проверял пульс, прислушивался к дыханию, задремывал сам, смачивал горло вином и вглядывался в удлиненное, бледное лицо — оно раздражало меня и в то же время было бесконечно дорогим.
Когда Пирс наконец проснулся, мне не терпелось рассказать ему о том отчаянии, в какое я впал, — я еще надеялся получить от него дельный совет. Но, как оказалось, он совершил тяжелый путь из Фенза только по одной причине: поведать мне, что он обрел прочный мир в душе, занимаясь лечением безумцев в месте, которое он назвал Новым Бедламом, — оно лежало где-то между Уотербичем и Уитлси, — и постараться убедить меня порвать с «тщеславной и суетной» жизнью и присоединиться к нему.
— У меня такое чувство, — сказал он, вглядываясь в мое веснушчатое румяное лицо под париком, — что у тебя не все в порядке, Меривел. Из твоих глаз ушел свет. Роскошная жизнь душит тебя.
Я опустил глаза. Меня так и тянуло признаться Пирсу, по-детски залившись слезами, что не из-за роскоши лишился я счастья, а потому что король покинул меня. Да, я был несчастен, но вовсе не по той причине, какую он называл. Однако я сдержался и ничего не сказал, зная, что мои слова дадут повод Пирсу произнести еще одну высокопарную тираду о душевнобольных, этих невинных младенцах, и о том, что спастись можно, лишь уподобившись «малым детям».
— Благодарю тебя, Пирс, за участие, — сказал я, — но ты не прав. Если мои глаза кажутся слегка тусклыми, то это оттого, что я много часов просидел у твоей постели без сна. Что до моих жизненных сил, их у меня с избытком.
— Меня не обманешь, Меривел. Вот когда ты стоял в моей университетской комнате и держал в руке человеческое сердце, жизненные силы действительно кипели в тебе.
— Неужели! Ты бы видел меня в парке за мольбертом…
— Надеешься найти спасение в искусстве?
— Дело не только в спасении…
— Но я говорю именно о нем, Меривел. Разве смерть не высший момент нашего существования, когда мы пожинаем то, что посеяли?
— Это твой взгляд на вещи, Пирс.
— Нет. Не мой. Мне это говорит Бог. А что сеешь ты, Меривел, здесь, в этом дворце?
— Это просто дом, Пирс.
— Нет! Дворец! И он полон порока, если судить по этим красным кистям.
— Они ни о чем не говорят.
— Ответь мне, Меривел. Что ты сеешь?
Я снова потупил взор. Сельскохозяйственные метафоры, которыми напичкана Библия, всегда казались мне упрощенными и грубыми, особенно не по душе мне пришлось частое употребление Пирсом глагола «сеять». Почему-то всплывало в памяти мое письмо к королю: ведь письму отводилась роль семени, которое должно было пустить росток в короткой королевской памяти, но семя, похоже, упало на каменистую почву.
Я взглянул на худое, бледное лицо Пирса на белой подушке.
— Цвет, — ответил я. — Цвет и свет. Вот что я сею.
— Ты несешь вздор, Меривел, языческий вздор!
— Нет, — упорствовал я. — Поверь, Пирс! При помощи цвета и света я надеюсь достичь искусства. Через искусство обрести сострадание. Посредством же сострадания — хотя путь может быть более тяжелым, чем проделанный тобой (твой мул, кстати, сдох), — надеюсь достичь просвещенности.
— Просвещенность еще не все, — презрительно фыркнул Пирс.
— Возможно. Но с ней можно двигаться дальше.
Не дав Пирсу времени на ответ, я взял половник, лежащий на секретере орехового дерева, куда его положил слуга, и вручил другу.
— Вот твой половник, — сказал я. — Играй с ним, пока не почувствуешь себя настолько крепким, чтобы спуститься вниз, там я покажу тебе нечто прекрасное.
— Что именно? — спросил Пирс, в голосе его сквозило подозрение.
— Индийского соловья, — ответил я и поскорее вышел из комнаты — прежде, чем Пирс успел отпустить очередную колкость.
Надо сказать, что к этому времени у меня вошло в привычку ежедневно петь для моего индийского соловья. У меня нет голоса, и пою я так фальшиво, что, стоило мне открыть рот, как моя рано ушедшая из жизни Минетта начинала выть и скулить, словно я был бродячим псом из Страны Map. И все же я люблю петь. В голове у меня звучат правильные ноты. То, что мне не удается их воспроизвести, расстраивает слушателей, но не меня. В этом отношении я похож на человека, который, решив перепрыгнуть через сложное препятствие, каждый раз, несмотря на все свое рвение, терпит поражение, однако отнюдь не унывает, а напротив, лучится радостью. Финн посоветовал мне подыгрывать птице на гобое; я заказал музыкальный инструмент в Лондоне, а тем временем сам пел соловью — пел довольно тихо, чтобы не оскорблять его тонкий музыкальный слух. Соловей внимательно прислушивался, вертел хвостиком и ронял крупинки помета на крашеное дно клетки.
Наконец Пирс смог встать с постели и в засаленной черной одежде пришел ко мне в Комнату Уединения, где я пел для соловья. Ослепленный блеском обстановки Пирс демонстративно заслонил ладонью глаза, приблизился к клетке, встал рядом и смотрел на соловья, часто мигая, как ящерица. Я перестал петь, и соловей тут же просвистел мелодию.
— Узнаю, — сказал Пирс.
— Что это? — взволнованно спросил я. — Что-то из Перселла? [32]
— Нет, — ответил Пирс и устремил на меня взгляд рептилии — в нем сквозила жалость. — Так поет обычный черный дрозд.
— Не говори глупости, Пирс, — быстро проговорил я, ощущая, как сильно после этих слов забилось мое сердце, каким бы бесчувственным оно ни было. — Птицу мне подарили. Она путешествовала по океанам.
— Когда подарили? Кто ее привез?
— Понятия не имею. Бесспорно, орнитолог. Она обогнула мыс Горн. Так что забудь о черном дрозде.
Пирс пожал плечами и повернулся спиной к клетке, словно она его больше не интересовала.
— Тебя надули, Меривел, — только и сказал он.
— Хорошо. Давай выйдем в сад, найдем черного дрозда, послушаем его примитивную песенку, и тогда ты поймешь, что ошибся.
— Как хочешь, — сказал Пирс, — но хочу напомнить: сейчас зима — в это время года птицы поют редко.
— Вот еще одно доказательство того, что это не английская птица. Ты только что слышал ее красивое пение.
— Неудивительно. Твоя комната кажется ей цветочной клумбой.
Я улыбнулся его словам. Пирсу не удалось подколоть меня: яркая, пестрая комната очень нравилась мне, и вообще замечу мимоходом, что от его критики я никогда не чувствовал себя оскорбленным, как он ни старался.
Мы с Пирсом надели плащи (его, потертый, вызвал у меня острую жалость с примесью раздражения) и вышли на улицу. Мороз разукрасил инеем все вокруг. Декабрьское утро было холодным и тихим. Сухой воздух обжигал легкие.
Мы стояли, прислушиваясь. В стороне, над парком, там, где растут буковые деревья, кружили с криком грачи. Никаких других звуков не было слышно. «Пройдемся немного по аллее», — предложил я, и мы медленно — Пирс всегда ходил неспешно — двинулись вперед. Думаю, если б сам Господь вдруг вырос перед ним с раскрытыми объятиями, то и тогда Пирс не перешел бы на бег, приближаясь к Создателю своим обычным, размеренным, степенным шагом.
Не успели мы отойти на заметное расстояние от дома, как в морозную тишину ворвались звуки, которых я совсем не ждал: топот копыт, звон бубенчиков. К нам ехала карета, запряженная четверкой. Я затаил дыхание. Сомнений не было: Вайолет решила выпить бокал глинтвейна и провести со мной часок в постели. А я в это время вышел слушать черных дроздов со своим единственным другом, которого явно расстроит ее визит. Ясно одно: если я хочу удержать Пирса в Биднолде, надо немедленно отослать Вайолет обратно, как ни соблазнительно для меня ее общество.
32
Перселл. Генри (1659–1695) — английский композитор и органист.