— Спасибо, сир.
— Меривел. Очень мило.
Расставшись с королем, я последовал за двумя слугами по длинному коридору, площадью не менее нескольких акров (или лучше сказать hectares [6]— ведь король, похоже, намерен повсюду насаждать французские названия?). Меня привели в уютную комнату с видом на реку и причал, где толпился народ. В камине горел огонь. Рядом в небольшой корзинке лежал рыже-пегий спаниель. Болезненно худое тельце, хриплое дыхание. На столе у окна стояли графинчик с вином, бокал и блюдо с инжиром. На кровати лежали ночная рубашка и ночной колпак из тонкого полотна. Как только ушли слуги, оставившие меня наедине с собакой, я тут же переоделся. Признаться, у меня весь день отчаянно чесалась под париком голова. Я также снял туфли и камзол, налил себе вина.
Я чувствовал себя безмерно усталым. После пожара я почти не спал, но усталость была не столько физического, сколько психического свойства. Одиночеству я был только рад. Захватив графинчик в постель, я присосался к его горлышку, поглощая вино жадно, как римский сенатор. Пару раз я взглянул на собаку. Спаниель дергался и скулил во сне. «Лу-Лу», — тихо позвал я, но песик не шевелился. Сейчас встану, осмотрю собаку и решу, что делать, сказал я себе, не в силах оторваться от вина, оказавшегося одним из лучших, что я пил в жизни. Вскоре блаженная легкость бархатом окутала мое сознание. Только один раз, почувствовав внезапный прилив голода, я заставил себя подняться с кровати, чтобы съесть немного инжиру, но я отяжелел, ноги мне не повиновались, и, ощущая себя бочонком с угрями на склоне, я вернулся, спотыкаясь, к кровати и там впал в оцепенение от выпитого вина и запоздалой тоски по погибшим родителям.
Проспал я часов семь. А когда проснулся, на улице было уже темно, в моей же комнате горел свет. На столе стоял ужин — жареные куропатки и салат. Пытались ли слуги меня разбудить? Если пытались, то, конечно, донесут королю, что врач Меривел спит пьяным сном в сбившемся ночном колпаке. Я даже застонал. Второй раз выпал мне шанс, и я снова его упустил.
Я поднялся, ноги все еще плохо мне повиновались. Встал на колени перед камином, который по-прежнему жарко пылал: невидимые слуги подбросили в него сухие дрова. Погладил беднягу Лу-Лу по голове. К моему удивлению, он открыл слезящийся карий глаз и посмотрел на меня. Склонившись ниже, я прислушался к его дыханию. Хрипы уменьшились. Заглянул в его пасть. Язык распухший, нос сухой. Я набрал воды из умывальника и стал вливать ее понемногу в пасть. Он пил со всей жадностью, на какую только способен больной спаниель. Похоже, сказал я себе, что насильственно вызванные понос и рвота привели к обезвоживанию организма. Осознав это, я вдруг понял, что надежды на исцеление собаки сейчас гораздо больше, чем восемь часов назад, когда я сюда впервые попал. Мое наплевательское отношение сыграло положительную роль. Ведь пока я спал, его никто не беспокоил, — возможно, впервые за несколько дней и ночей, и в борьбу смогли вступить природные силы организма.
«Studenti! [7]— громко провозглашал Фабрициус, и его голос, как глас Всевышнего, эхом разносился по примитивному анатомическому театру. — Non dementicare la natura! [8]— Помните о жизненных силах организма! Природа — лучший лекарь, с ней никому не сравниться — особенно вам, немцы, от которых нет ни минуты покоя.
В течение последующих семнадцати часов я наблюдал за Лу-Лу. Послал за спиртом и обработал спину животного: после банок она покрылась фурункулами. Больше я ничего не делал, только поил его, а когда жар спал, дал псу несколько кусочков куропатки, предварительно разжевав. На следующий вечер, когда мне принесли цесарку, крем и редиску, я уже знал, что спаниель будет жить. И не ошибся. Через четыре дня я отнес его в покои короля и опустил на королевские колени, где он застыл в полном восторге и только махал хвостом.
5. Пятое начало — самое странное, самое неожиданное и самое важное. Без него не было бы этой истории.
Изложу его с надлежащей краткостью. (В отличие от Пирса, мне удается быстро дойти до сути, его же истории всегда так перегружены мрачными метафизическими отступлениями, что слушатели теряют нить рассказа чуть ли не с самого начала.) Итак…
Я ушел из Королевского колледжа и забрал свои вещи из квартиры на Ладгейт-Хилл. Во дворце мне предоставили две уютные комнаты, в них не было лишь одного — вида на реку, недоставало связанного с рекой гула людских голосов, живописных бродяг и переменчивого света. Вот краткий перечень моих обязанностей: «Ежедневный уход за восемнадцатью королевскими собаками, лечение их, проведение при надобности операций, то есть совершение всего возможного для продления их жизни». Мне полагалось вознаграждение — сто ливров в год, и если к ним присовокупить двести тридцать семь ливров, оставленных родителями и, к счастью, уцелевших в сыром подвале, то этого вполне могло хватить в обозримом будущем на хорошее вино, туфли на высоких каблуках, шелковые камзолы, брюссельские кружева и дорогие парики. Короче говоря, мне страшно повезло. («Ты этого не заслуживаешь, Меривел», — заметил Пирс; сам же он по-прежнему выбивался из сил, продолжая лечить нищих в больнице Св. Варфоломея и — премерзкое занятие — обихаживая сумасшедших в Бедламе. [9])
Свое назначение я отпраздновал, встретившись и напившись с миссис Пьерпойнт в таверне «Нога», после чего трахнул ее в грязной канаве на Хэмпстед-Филдс. Узнав о моих успехах, она имела смелость спросить, не могу ли я теперь, попав в услужение к королю, найти и для неотесанного мистера Пьерпойнта, простого паромщика, тепленькое местечко при дворе. Тогда я и усвоил урок, который с тех пор не забываю: за наделенными властью людьми, которым сопутствует успех, тянется длинный шлейф разного рода просителей и прихлебателей, их громкие голоса и лица вторгаются в личную жизнь, преследуют в снах, однако от них можно получать самые разные, в том числе и весьма приятные вознаграждения.
Год при дворе прошел в развлечениях и не без пользы. Мне скоро стало ясно, что я по своей природе создан для придворной жизни. Моя любовь к сплетням и веселью, склонность к обжорству, щегольство, умение по заказу пердеть — все это привело к тому, что я стал одним из самых популярных людей в Уайтхолле. Без меня редко проходила партия в криббидж или рамми, [10]меня приглашали почти на все музыкальные и танцевальные вечера. Женщины находили меня забавным и дружно позволяли щекотать не только свое воображение, но и сладостные, таящие наслаждение местечки, так что я редко спал один. И — что самое замечательное — король с самого начала был со мной чрезвычайно приветлив; его расположение, как он утверждал, проистекало не только из благодарности за выздоровление Лу-Лу: никто не мог его рассмешить так, как я. Я стал кем-то вроде королевского шута. Когда я заставлял его от смеха держаться за живот, он делал мне знак подойти, брал тонкими пальцами мой приплюснутый нос, притягивал к себе и нежно целовал в губы.
Довольно скоро я убедился, что король активно ищет моего общества, что меня несколько озадачило. Он показал мне свои сады и теннисный корт и даже стал тренировать меня. Я оказался более способным и ловким учеником, чем можно было ожидать. Король делал мне подарки: великолепные французские часы из той коллекции, которую я видел в злосчастный день нашего знакомства, набор столовых салфеток в полоску, таких больших, что костюм под ними скрадывался, — это придавало мне дурацкий вид, и все за столом покатывались со смеху. Он настоял, чтоб я назвал свою собаку, нежную девочку-спаниельку, Минеттой — именем его любимой сестры.
Нельзя сказать, что я не был счастлив. Моего незаконченного медицинского образования вполне хватало, чтобы поддерживать собак в хорошей форме, тем более что питались они мясом и молоком, спали в тепле. Что же касается удобств, развлечений и женского общества, я имел все, что только может пожелать мужчина. Я понемногу толстел и становился все ленивее, но такое происходило со многими придворными, не обладавшими неукротимой энергией и любознательностью короля Карла. Когда Пирс приехал навестить меня, его лицо побледнело и помрачнело при виде такой, почти языческой, роскоши. «Болезнь нашего века — страшная моральная слепота», — сказал он с каменным лицом.