Король встал. А я в очередной раз восхитился красотой и изяществом его ног, перед которыми стоял на коленях.

— Попечителем? — переспросил король. — Вижу, тебе нравится это слово. Ты и Селии так представился. Но попечитель должен быть справедливым, беспристрастным и доброжелательным, ты же таким с ней не был. Что ж, ты и с приходскими бедняками будешь обходиться так же жестоко, как с Селией?

— Нет, сир. У меня не хватает слов, чтобы выразить, как я сожалею о своем поступке. Я полюбилее, и в этом была моя ошибка. А бедняков я не люблю — просто жалею.

— И что же ты делаешь для тех, кого жалеешь?

— Стараюсь больше узнать о них, сир: где они живут, чем занимаются — они собирают хворост, я знаю, выполняют и другие, столь же жалкие работы, еще работают на ткацких фабриках в Норвиче…

— И как это может им помочь?

— Пока я еще не начал помогать, мой господин…

— Однако до нашей встречи ты помогал беднякам. Когда работал в больнице Св. Фомы, ты помогал им, используя то единственное знание, которым обладаешь.

— Теперь я его утратил. Я не могузаниматься медициной.

— Почему?

—  Не могу…

— Почему, Меривел?

— Я боюсь!

Король, до этого меривший шагами комнату, остановился и грозно заговорил, предостерегающе подняв палец в перчатке, пошитой моим отцом.

— Вот именно! — подтвердил он. — Не думай, что я этого не знал! Но времена сейчас суровые, боязливые люди не выживут. Слабые погибнут. Погибнешь и ты, если останешься прежним.

— Позвольте напомнить, сир, что это вы забрали меня из больницы Св. Фомы и поручили лечение королевских собак. Вам нравилось мое легкомыслие и веселость…

— И твое умение. Тогда в тебе было два начала — свет и тьма, пустота и глубина. А теперь твое мастерство ушло, и осталась одна глупость.

Мои мольбы не помогли. Король принял решение. Я хотел было пасть ниц, распластаться на полу перед ним, но вовремя вспомнил, что короля такие вещи не трогают, а раздражают. К тому же он не испытывал сострадания к людям, лишенным собственности, он сам в свое время потерял все и Реставрации ждал долгие годы.

Что мне оставалось? Только смириться с судьбой, и хотя решение короля представлялось мне жестоким и несправедливым, я старался выглядеть внешне спокойным и держаться с достоинством.

Король направился к выходу, но перед тем, как покинуть летний домик, задержался на пороге и сказал, что я могу остаться в Биднолде еще на неделю, чтобы «собрать пожитки. Ключи я должен оставить сэру Джеймсу Бэббекому, который выступит в этом деле посредником. Итак, au revoir, [54]Меривел. Я не говорю adieu [55]— кто знает, может быть, в будущем История уготовила тебе еще одну роль?»

Сказав это, он удалился. Я видел, как, стоило королю выйти из домика, к нему со всех сторон поспешили слуги с фонарями, чтобы осветить путь. Все это время они стояли и ждали, когда он распрощается со мной.

Глава четырнадцатая

«Не как серебро…»

Прошло несколько дней. Я живу в Бате. Остановился в гостинице «Рыжий лев». Я приехал сюда в надежде, что серные источники смоют отчаяние с моей души. Хозяйка имеет привычку петь, вытрясая матрасы и опоражнивая горшки. Я ловлю себя на том, что прислушиваюсь, нет ли поблизости аккомпаниатора.

В Биднолд я не вернулся и не вернусь. Слугам я послал письма, в которых просил у них прощения за постигшее меня несчастье, ставшее и их несчастьем тоже. Я просил, чтобы один из конюхов нагрузил Плясунью, как вьючную лошадь, моими личными вещами и потихоньку перегнал бы ее в Лондон. Помнится, прежде я подсмеивался над «горящими углями» Пирса, теперь я владею немногим больше, чем он. Если Плясунья оступится, угодит изящной ножкой в рытвину и сломает себе чего-нибудь, мне тоже придется купить вредного кусачего мула.

Мне часто снится Уилл Гейтс. В моих снах он плачет. Его смуглая беличья мордочка расплющена. Он похож на рождающегося в муках ребенка. Кулачками он пытается утереть слезы. Потом забирается в мою карету, садится рядом с кучером и уезжает.

Уилл Гейтс. Я очень люблю тебя, Уилл.

В тот вечер, расставшись с Уиллом, я заторопился прочь от Уайтхолла, двигаясь в восточном направлении, как будто пытался нагнать карету. Зимой темнеет рано, на улицах не видно ни зги, и я вскоре заблудился. Я проходил одну узкую улицу за другой — и вдруг увидел впереди огромные очертания Тауэра. Я совсем не стремился сюда, но сейчас в моем расстроенном сознании он возник как возможное пристанище. Охране я сказал, что король приказал мне осмотреть сидящих здесь на цепи львов и леопардов, и меня пропустили.

Я знал путь в подземелье, где содержались животные. Вынув из железного кольца факел, я последовал за собственной тенью вниз, в сырое подземелье Тауэра, где даже в разгар лета ни один луч не падает на серый камень и где, по слухам разгуливают призраки почивших английских королей в сопровождении сотен прижизненных врагов и, сами того не желая, устраивают настоящее представление. Там я увидел львов, носящих имена королей — Генриха, Эдуарда, Карла, Якова, они ходили по кругу, задние лапы у них совсем исхудали, когда-то пышные гривы спутались и запаршивели. И вот именно в этот момент, когда я их увидел — и не раньше (когда покидал королевский сад или прощался с Уиллом и кучером), — я осознал весь ужас моего падения.

Некоторое время я стоял не двигаясь. Следил за львами, но они не обращали на меня ни малейшего внимания и даже не зарычали на огонь. Лучше бы мне быть одним из вас и жить в этом загоне, чем оставаться Меривелом, подумал я. Вы ведь не помните Африку и свет солнца, не помните свое прошлое. Поэтому я предпочел бы быть одним из вас.

Когда я добрел до дверей Рози Пьерпойнт, была уже глубокая ночь, на улицах стояла тишина, изредка нарушаемая пьяными криками. Я постучал, и этот стук прозвучал для меня, как эхо. Стоя у дверей, я вспомнил о японском кошельке, тридцати шиллингах и неоконченном письме, которое так и не послал.

Кутаясь в шаль, она открыла дверь, в ее глазах был испуг. Красавица Рози. С ней я впервые познал радость забвения.

Но вот она заулыбалась.

— Сэр Роберт, — сказала она, — где ваш парик?

Я его потерял. Похоже на то. Не помню, чтобы его снимал.

Я проснулся, когда поднялась Рози — при первых лучах солнца. И тут меня осенило: у бедняков совсем другой распорядок дня. У них нет возможности продлевать день при помощи искусственного освещения — свечи и масло слишком дороги.

Я лежал на низкой кровати и незаметно наблюдал за Рози. Она налила в тазик холодной воды, взяла несколько тряпок и стала мыться — она вымыла лицо, груди, живот, интимные места, под коленками. Это тайное приведение себя в порядок в полутемной комнате чрезвычайно растрогало меня. Мне захотелось хоть чем-то помочь ей (ночью от меня в постели толку не было), поэтому я встал, натянул чулки, рубашку и пошел в прачечную. Там я развел огонь в печи, подбросил свежего угля — с последней задачей я справился весьма скверно, рассыпал уголь по всему полу так что потом пришлось собирать его по кусочкам руками. Тут я вспомнил то, что хорошо знал, когда жил в Кембридже и в квартире на Ладгейт-Хилл: черная угольная пыль больше похожа на клей, влажный и липкий, и если вы топите печь углем, то должны непрерывно мыться.

Солнце поднялось и стояло над рекой, затянутое туманом. Рози сварила овсянку на молоке; чтобы ее не огорчать, я постарался проглотить несколько ложек этого варева, но каша и оловянная ложка создавали такой убийственно серый фон, что, мне казалось, я слышу, как внутри меня рыдает и сокрушается прежний Меривел, оплакивая утраченную навсегда яркость и красоту жизни.

О Пьерпойнте мы еще не говорили — только обо мне и моих бедах. Но сейчас, жадно поедая овсянку, Рози, к моему удивлению, стала расхваливать покойного мужа, называла его сильным человеком, говорила, что к богачам он не испытывал никаких чувств, но любил реку и тех людей, которые на ней работали. Мне хотелось напомнить ей, что при жизни мужа она никогда о нем слова доброго не сказала и вечно жила в страхе перед приступами его пьяного гнева и прочими зверствами. Вслух я ничего не сказал, а про себя отметил, что смерть может кардинальным образом поменять мнение о человеке: скончавшись, близкие нам люди в тот же миг становятся такими, какими мы хотели их видеть при жизни. Если б у меня хватило смелости войти в загон ко львам и позволить им съесть себя на ужин, интересно, смягчился бы гнев короля, сменился бы он нежной печалью? Не превратилось бы отвращение Селии ко мне в грустное, окрашенное любовью воспоминание? Я размышлял об этом, пока Рози говорила об утонувшем паромщике. Пьерпойнт погиб, пытаясь поймать руками треску, то есть добывая себе пишу; в моей мнимой смерти у львов я сам сталбы пищей. Какая смерть благородней? Или обе нелепы и могут вызвать только насмешку? Может ли женщина, столь утонченная, как Селия, питать нежные чувства к мужу, который сначала стал куском мяса, а потом пометом? Не знаю. Мой мозг кишит вопросами, на которые нет ответа. Похоже, разум мой скис, уподобившись стоящей предо мной холодной овсянке.

вернуться

54

До свидания (фр.).

вернуться

55

Прощай (фр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: