Я попытался это сделать.
— Моя лошадь убежала, — сказал я, — и больше я не буду выезжать за ворота. А буду…
Амброс закончил предложение за меня:
— С нами. Роберт будет с нами.
Я кивнул, соглашаясь с ним. Амброс отвел от губ Кэтрин чашку и осторожно опустил женщину на тюфяк. И я вдруг представил себе ее мужа, каменщика, укладывавшего жену на изогнутую поверхность свода и неспешно расстегивавшего штаны с требованием, чтобы жена уступила его желанию на крыше Божьего Дома.
Спустя два дня Кэтрин вернулась в «Маргарет Фелл». Амброс проинструктировал меня, как я должен уже «по-новому» — так он это называл — ухаживать за ней. Я мог ее посещать только раз в день и никогда ночью — за исключением тех случаев, когда подходил мой черед идти в ночной обход. Продолжительность моего посещения не должна быть больше получаса. Мне разрешалось растирать ее ноги мылом, «но только мылом, Роберт, а не голой рукой», и не уделять Кэтрин больше внимания, чем обитателям «Джорджа Фокса». «Тогда она станет сдерживать свои чувства, — сказал Амброс — но больше всего опасайся, Роберт, чтобы ее внимание не льстило тебе и ты сам не искал бы его».
Мои ответ был искренним: от Кэтрин мне ничего не надо, я только хочу найти лекарство от ее бессонницы.
— Лекарство! — воскликнул Амброс. — Не знаю другого слова, которое было бы так обманчиво. Как врач, ты знаешь, что некоторые состояния, некоторые болезни не поддаются лечению — если только не вмешается Бог.
— Не спорю, — сказал я. — Но недавномне кое-что открылось о таинственной природе сна…
— Знаю, что ты в это веришь, Роберт. Хотя, возможно, ты не так уж осведомлен в этом вопросе, как тебе кажется. Время покажет.
Я вздохнул, удрученный суровостью Амброса.
— Время! — грустно произнес я. — Однажды мне сказали, что я человек своего времени, но в какой-то момент — не помню точно в какой — мое время и я раздружились, и теперь я не имею к нему никакого отношения, да и к любому другому тоже.
— Остерегайся жалеть себя, Роберт, — сказал Амброс. — Лучше направь свои мысли и энергию на музыку.
— На музыку?
— Да. Джон, я и все остальные долго обдумывали твои слова на весеннем Собрании и пришли к заключению, что танцы — как-нибудь в летний день? — могут благотворно сказаться на всех нас. Что ты скажешь? Поиграешь для нас?
Я взглянул на Амброса. Его широкое лицо расплылось в улыбке. Я откашлялся.
— Но я не такой уж хороший музыкант. Правда, незадолго до приезда сюда я брал уроки игры на гобое у учителя-немца, но они внезапно оборвались.
— Много от тебя не требуется, всего несколько простеньких мелодий — полька, тарантелла…
— А-а…
— Сможешь?
— Хорошо бы кто-нибудь подыграл на скрипке. Звучание было бы лучше, полноценнее.
— Поговори с Даниелом. Он учился играть на скрипке, вы могли бы с ним порепетировать.
Амброс ушел, а я остался сидеть на кухне, где произошел этот разговор, и воображал, как женщины из «Маргарет Фелл» и мужчины из «Джорджа Фокса» выходят на залитый солнцем двор, слышат музыку и с глуповатым видом оглядываются, не понимая, звучит музыка на улице или только у них в голове. Эта мысль заставила меня улыбнуться.
Из стоявшей на столе миски я взял одну редиску и съел, ее резкий вкус вызвал в моей памяти лечение Лу-Лу, и в приятные мысли о предстоящих танцах в «Уитлси» внезапно вошло острое желание вновь увидеть древнюю бурную реку.
Этим вечером, проведя с Кэтрин дозволенные полчаса (когда я с ней, она уже через пять минут поглаживания ног успокаивается, замирает и погружается в сон с чудной улыбкой на лице), я отправился к себе в комнату, достал гобой, завернутый в сочинение Платона, освободил его от бумаги, поставил новый язычок и стал играть одну, потом другую гамму, стараясь делать все так, как учил меня герр Хюммель. Ощущение инструмента в руках подарило мне ни с чем не сравнимое счастье. Меня ничуть не раздражала монотонность гамм, я получал от них наслаждение, старался наращивать темп, и мои неуклюжие пальцы почти справлялись с задачей.
Я прервался, вытер мундштук и заиграл пьеску «Лебеди пускаются в плаванье», и она, несмотря на то что инструмент был расстроен, да и навыка игры у меня, по сути, не было, звучала сейчас лучше, чем в летнем домике в Биднолде. Когда я закончил, в дверь постучали. Я открыл и увидел Элеонору. «Роберт, можно мне войти и послушать? Совсем немножко?» — попросила она.
— Конечно, входи, — сказал я. — Но это будет даже меньше, чем «немножко»: ведь, кроме этой короткой песенки, я ничего не знаю.
Как я уже говорил, Элеонора очень добра, и хотя я понимал, что ее разочаровал такой ограниченный репертуар, она не подала виду и только весело попросила: «Тогда сыграй ее еще раз». Она села на мою кровать (скорее, койку — какая уж кровать!), единственное место» где можно сидеть в моем «платяном шкафу», и я еще раз сыграл «Лебедей»,Когда я кончил играть, она вытерла фартуком заплаканные глаза и сказала, что «песенка очаровательная».
Лето уже вступило в свои права, стоит удушающая жара, мухи наводнили «Уитлси», и мы с Даниелом, который, как я и ожидал, вполне прилично играет на скрипке, проводим много времени вместе. Цель Даниела — научить меня аккомпанементу к трем-четырем веселым скрипичным песенкам, у него есть даже ноты — правда, такие потрепанные, пожелтевшие и грязные, что, похоже, их извлек из морской пучины сэр Уолтер Рэли. [63]Одну пьеску под названием «Лионская тарантелла» сочинил некто, подписавшийся «шевалье де Б. Фоконнье», она написана в таком быстром темпе, что, во-первых, я не поспеваю за скрипкой, а во-вторых, не уверен, что сам шевалье де Б. Фоконнье не свихнулся, сочиняя ее, и не окончил свои дни в лионской asile. [64]Когда я размышляю вслух о такой возможности, Даниел мягко упрекает меня за «привычку много болтать».
Пришло и ушло седьмое июня — годовщина моей свадьбы. Теперь даже не верится, что, облачась в алый костюм и напялив на голову трехмачтовый бриг, я верил, что начинаю новую жизнь, которая еще теснее будет связана с жизнью короля. Все случилось с точностью до наоборот: за моей свадьбой последовал год, полный одиночества, борьбы и унижений.
Хотя я решил не предаваться воспоминаниям о дне свадьбы, но седьмого июня, проснувшись очень рано, вспомнил, как я покинул шумный праздник, упал на лужайку возле дома сэра Джошуа и горько рыдал, — там меня и нашел Пирс. Я чувствую, что наши жизни каким-то образом связаны, без него мне было бы страшно одиноко. Нужно пойти и сейчас же поблагодарить Пирса за его дружбу, сказать, что даже в небольшом деле я всегда прикидываю, как бы на моем месте поступил он. И потому он как бы присутствует во всех моих деяниях — пусть иногда я от этого и открещиваюсь, так что, пока я жив (здесь, рядом с ним, или в другом месте), он всегда будет пребывать со мной, как Иисус Христос с его верными последователями. Однако я даже не пошевелился, продолжал лежать на узкой койке, смотрел, как разгорается восход, и представлял» как мой друг спит, сжимая в руках половник.
Выкладываясь в работе над «Лионской тарантеллой» и остальными танцами, я вскоре выбросил из головы все, связанное с днем моей свадьбы. Даниел не был таким снисходительным учителем, как профессор Хюммель, и за короткое время многому меня научил, и теперь, музицируя, я ощущал такое же не поддающееся контролю возбуждение, какое испытывал, когда рисовал парк, подчинясь своему буйному воображению. Мы играли час за часом, добиваясь быстрого темпа, эти репетиции доставляли всем большую радость, Друзья садились вокруг и аплодировали, а Эдмунд, не в силах совладать с собой, прыгал от удовольствия.
— Музыка! Это здорово! — громогласно заявил Амброс за ужином после произнесения молитвы. — Почему у нас в «Уитлси» никогда не звучала музыка?
Я обвел лица за столом, все дружно закивали; меня это изумило: как это квакеры, любящие во всем простоту, с нескрываемым отвращением относящиеся к церковным службам, сопровождающимся музыкой и пением, так влюбились в бешеный галоп шевалье де Б. Фоконнье? Похоже, когда мы наконец заиграем тарантеллу перед обитателями нашего Бедлама, у меня нет сомнений, что Амброс, Пирс и Эдмунд, Элеонора и Ханна будут самыми восторженными слушателями.