И здесь, как в случае с Аттилой, имя щекочет нервы и разжигает любопытство, хотя, возможно следы этих филологических страстей так глубоко погребены в примечаниях редакторов и заключительных фразах научных работ что их можно и проглядеть. Рассказы о смерти Германарика очень отличаются друг от друга. Римский историк утверждает, что король готов покончил самоубийством около 375 года по P. X. из страха перед гуннами. Иордан рассказывает историю посложнее; в ней речь идет о предательстве, наказании и отмщении. Древние скандинавские песни, брлее жестокие и менее обезличенные, настаивают на гом, что на Ермунрекка напали его зятья, чтобы отомстить за убитую сестру — его жену. Готы с трудом одолели зятьев (забросав их камнями, поскольку как другое оружие не могло причинить им вреда), но те успели отомстить: Ермунрекк остался жив, но лишился рук и ног, превратился в живой труп, «хеймнар». Эта последняя история совершенно неправдоподобна. Однако в некоторых деталях она отчасти соответствует рассказу Иордана. Возможно, коллапс готской империи в четвертом веке нашей эры действительно сопровождался какими–то из ряда вон выходящими, исполненными трагизма событиями. Филологу, сравнивающему эти версии, особое наслаждение доставляют попытки угадать: что за странные цепочки превращений, какие причуды народных пристрастий превратили короля в разбойника и негодяя? Может быть, побежденные готы решили сделать из него козла отпущения. А может быть, его ославили как женоубийцу, чтобы замять вину готов, которые переметнулись к врагам и присоединились к «кочевникам с Востока» [40] — к тем, кто величал короля гуннов «папашей»? Может быть, это крымские готы напели скандинавам из варяжской стражи, служившим при дворе греческого императора, песню об Эрманарике? Толкин пристально следил за всеми исследованиями по этому вопросу. Например, он регулярно приобретал, по мере их выхода в свет, отдельные книги многотомного издания Германа Шнейдера «Германская героическая сага» (1928–1934) (46), а в 1930 году заявил, что у него студенты изучают готский не только ради постижения законов звукоизменения, но и «в качестве главного источника поэтического вдохновения, каким он был для древних англичан и скандинавов» (47). Как сказал Толкин в процитированном выше письме, легенды о героях увлекательны и сами по себе, но в то же время представляют собой ценное сырье для «рациональной и точной науки».
Филология пролила свет в глубину Темных Веков. Естественно, те места из Гиббона, где речь шла о готских вождях, приходилось теперь переиздавать с осторожностью (новое издание, пересмотренное Дж. В. Бэри, вышло в 1896 году). Но академические предшественники Толкина не смогли вовремя заметить, что причина упадка их предмета кроется в чересчур широком размахе филологического воображения; и это симптоматично. На одном полюсе филологии находятся умозаключения, выведенные учеными на основе буквыязыка. Этим ученым не приходилось теряться в догадках, кто автор того или иного текста — гот, лангобард, западный сакс, обитатель Кента или нортумбриец? Отраженные в тексте соответствующие звукоизменения исключали ошибку. На другом полюсе филологии — готовность филологов высказывать категорические суждения о том, существовали ли в реальности тот или иной народ или империя, основываясь исключительно на поэтических традициях и ареалах распространения тех или иных наречий. Филологи находили для себя полезные сведения и романтику в любых древних песнях или обрывках древних текстов. Так, уже много столетии известно, что Lex Burgundionum [41]короля Гундобада открывается спискам венценосных предков этого монарха: Гибика, Гундамар, Гислахариус и Гундахариус. Понадобилась филология, чтобы отождествить первого, третьего и четвертого с Гернутом, Гизельхером и Гунтером германского эпоса — «Песни о Нибелунгах» [42]. Одновременно стало очевидным, что в эпосе заключалось зерно исторической правды: в 430–х годах нашей эры гунны действительноразбили в пух и прах бургундского короля и его армию (как мимоходом отмечал еще Гиббон), некоторые реальные исторические лица действительноносили некоторые из упоминаемых в эпосе имен, а с V до XII столетия действительносуществовала непрерывная поэтическая традиция, несмотря на то, что большинство из порожденных ею произведений исчезло прежде, чем их записали. В своих собственных лирических произведениях, написанных в VI веке, Сидониус Аполлинарис, епископ Клермонтский, поминает бургундские песни с отвращением. Гиббон называет его «ученейший и красноречивейший Сидониус». «С какой радостью отдали бы мы сегодня все его стихи за десять строчек из тех песен, в которых эти «длинновласые, семифутовые, лук поядающие варвары» славили, возможно, щедрость Гибики или повествовали о том, как пали в последней страшной битве их отцы, сражаясь бок о бок с Гундахариусом», — куда более кисло писал о Сидониусе Р. У. Чэмберс [43]. Это изменение взгляда на вещи служило признаком огромного, хотя и непродолжительного, сдвига поэтических и литературных интересов от классики к фольклору. Это изменение показывает также, почему филология представляется некоторым «благороднейшей из наук», «ключом к духовной жизни народа», «не просто бесполезным смешением языкознания и литературы, а чем–то гораздо более значительным».
«РЕКОНСТРУИРОВАННАЯ РЕАЛЬНОСТЬ»
Как бы то ни было, поэтические творения Сидониуса сохранились, а бургундский эпос — нет. В головах у ученых постепенно формировалось видение огромной Германской империи, простиравшейся некогда от Балтийского до Черного морей, но павшей под натиском гуннов и рассыпавшейся на отдельные поселения на обширном пространстве от Швеции до Испании. Однако это видение балансировало на самом краю освещенного круга, никак не даваясь в руки. «Злая судьба не пощадила почти ничего… из поэтических памятников, которые были достоянием восьмого, седьмого и более ранних столетий», — жаловались Якоб Гримм и его брат Вильгельм [44]. «Печально говорить об этом, — вздыхал Аксель Ольриге, — но древняя «Бьяркамаль», любимейшая и чтимейшая песнь Севера, в своем первоначальном виде нам не известна» [45]. «Увы утраченным преданиям, анналам и древним поэтам», — писал Толкин, формально имея в виду Вергилия, но на самом деле, по аналогии, еще и источники, которыми питалась поэма «Беовульф» [46]. Гудбранд Вигфуссон и Ф. Иорк Пауэлл, которые в 1880–е годы редактировали Corpus Poeticum Boreale — полный сборник поэзии Севера, — оглядываясь на прошлые века, видели «пажити науки о Севере» в виде «обширной равнины, покрытой сухими костями» (48), по которой туда–сюда бродят люди, «изо всех сил старающиеся привести эти кости в порядок, складывая череп к черепу, бедро к бедру, но не надеясь на чудо и даже не помышляя о дохновении духа, которое могло бы сотрясти эту равнину и призвать бессмертных мертвецов к пробуждению» [47]. Но, несмотря на то что филология все же вдохнула жизнь в сухие кости старинных поэм и наполнила историю отголосками забытых битв и воспоминаниями о забытых империях, существовал предел, дальше которого она пойти не могла. Можно было научиться понимать древние языки, можно было издать древние поэмы и снабдить их комментариями, однако живых носителей этих языков взять было неоткуда. Кроме того, сохранились, как правило, не те поэмы, которые филологам хотелось бы прочесть больше всего.
46
Эти книги, надписанные владельцем, хранятся в Оксфорде, в Тэйлорианской библиотеке. — Т. Ш.
47
OES. Р. 779–780.
48
Образ позаимствован из Библии, из книги пророка Иезекииля: «…и вот весьма много их [костей] на поверхности поля, и они весьма сухи… Я изрек пророчество… и вот движение, и стали сближаться кости, кость с костью своею… и кожа покрыла их сверху, а духа не было в них… и я изрек пророчество… и вошел в них дух, и они ожили, и стали на ноги свои» (37: 2, 7–10). — Пер.