Эти соображения, извлеченные из багажа, накопленного во время путешествий в машине времени, и высказанные в беседе, совсем не связанной с такой машиной, не исчерпали разговора. Кржижановский задал мне следующий вопрос:
— То, что я услышал, означает, что моменты, когда истина вызывает моральный и эстетический резонанс, когда локальный результат выявляет бесконечный закон, в особенно большой степени воздействуют на цивилизацию и ее возрастание. Можно ли определить этот эффект особенно важных, особенно ценных воздействий истины на добро и красоту? Ведь ощущение бесконечности — это бескорыстная радость разума. А есть ли здесь какая-то «корысть» для цивилизации?
Этот вопрос заставил меня вспомнить происходившую несколько раньше беседу с И. Е. Таммом [178], где речь шла об исследованиях, которые сейчас часто называют мега-наукой. Мы говорили о том, что в современной астрофизике и в теории элементарных частиц почти каждое открытие, каждый локальный результат меняет представление о бесконечно большом и бесконечно малом, о бесконечном космосе и его бесконечно малых элементах. Это «бескорыстные» исследования. Кавычки означают здесь не наличие субъективной корысти, какой-то заранее обдуманной практической цели исследований, а другое — тот объективный факт, что наиболее фундаментальные исследования мегамира и микромира, обобщение наблюдений, относящееся к бесконечному (практически бесконечному) миру, к бесконечно малым (практически бесконечно малым) его элементам, дает в последнем счете наибольшую корысть, если под корыстью понимать не только уровень производительности труда, национального дохода, жизненного благосостояния населения, но и производные от этого уровня по времени. Повороты в представлениях о бесконечном пространстве-времени, его бесконечно малых элементах оказываются исходным пунктом наиболее радикальных и плодотворных технических и технико-экономических преобразований.
Я рассказал Кржижановскому о содержании беседы с Таммом.
— Таким образом, — прибавил я, — озарение, раскрывающее бесконечные законы бытия в локальных событиях, — это не только «кубок Оберона», но и элемент эволюции цивилизации, воздействия на ее, открытую Марксом фундаментальную экономическую основу.
— Но в таком случае, — заметил Кржижановский, — подлинное развитие цивилизации должно сопровождаться все большей частотой тех мгновений, когда человек счастлив. Счастье — это ощущение активной деятельности, преобразования самого мира и представлений о мире. В пределе такие мгновения должны слиться в непрерывное ощущение счастья. Возможно ли это? В молодости, когда я был студентом в Самаре и начал читать марксистскую литературу, мне попадались и другие книги, из которых я почему-то надолго запомнил «Историю цивилизации в Англии» Бокля [179]и «Утопию» Томаса Мора [180]. В «Утопии» я прочел рассуждения о возможности счастья. Человек привыкает к данному уровню ценностей бытия, и счастье может у него вызвать лишь непрерывное возрастание этих ценностей. Подобно тому, как электрическое поле индуцируется изменением магнитного (я рад напомнить о физической основе всей энергетики, о нашей «первой любви»), подобно этому, счастье индуцируется не ценностями экономическими, моральными и эстетическими, а их производной по времени. Таким образом, дифференциальный характер ценностей, перспектива не только высокого их уровня, но и высокого темпа их возрастания становится «формулой счастья»…
— Ну что же, — закончил Кржижановский нашу беседу, — вероятно, в этом, в возможности счастья и в импульсах для борьбы за счастье людей, и состоит смысл и нашей первой любви — энергетики, и путешествий в на первый взгляд далекие от нее историко-философские области.
— Пожалуй, так, — ответил я, вспомнив встречи с Гейне и его стихи. — Пожалуй, действительно: «Здесь Гегель и книжная мудрость и смысл философии всей!..»
Я не могу отказать себе в удовольствии вернуться к воспоминанию о беседе с Гейне в 1844 году, о которой уже шла речь в начале этих мемуаров. Я тогда спросил поэта о смысле приведенных строк о Гегеле и книжной мудрости. После парижских разговоров я еще больше укрепился в убеждении, возникшем гораздо раньше, после чтения «К истории философии и религии в Германии». Оно состояло в следующем. Гейне в отличие от романтиков продолжал традицию Лессинга, Шиллера и Гёте. Для него бравурное: «Бей в барабан и целуй маркитантку, здесь Гегель и книжная мудрость и смысл философии всей!», — подобно любовной лирике, было не уходом от философии, от мысли, от Логоса, а его воплощением. Самим Логосом, самой философией. Философией, настолько утонченной и конкретизированной, что ее обобщением стала поэзия. Но почему бой барабана и поцелуй маркитантки стали прямым (и единственным по безоговорочной категоричности) определением «Гегеля и книжной мудрости и смысла философии всей»? Меньше всего я думал о случайности стихотворной фразы и в конце концов обратился к Гейне за разъяснениями.
— Прежде всего, — ответил поэт, — мне хотелось лишний раз раздразнить гелертеров. И не только чтобы спасти барабан и маркитантку от их всеиссушающего превращения живого в мертвое, но и чтобы спасти жизнь философии, для которой гелертерская скука — прямая смерть. Я изложил здесь свой символ веры в философии. Она не идет от конкретной и живой действительности к абстракциям. Философия идет к конкретному. По крайней мере, в этом направлении идет Гегель, которого я поставил первым в определении. И здесь заключена «книжная мудрость»: выход к конкретному — это итог, вывод, результат всей истории философии, кристаллизовавшейся, а иногда растворенной, разведенной в сотнях томов.
— Барабан, — продолжал Гейне, — это воплощение идеала, призыва, объединения людей, начала битвы, чего-то внеличного. Но он не зачеркивает личного, конкретного. Барабанщик находит время целовать маркитантку, он думает не только о своем барабане, вызывающем людей из их индивидуальных убежищ на поле боя, но и о том укромном уголке, где он постарается оказаться после боя. Но ведь сочетание понятий, объединяющих конкретные образы в абстрактные множества, и живых образов, сочетание общего и особенного, логически выведенного и сенсуально постижимого, это и есть смысл философии.
— Но почему, — прервал я поэта, — почему смысл философии заключен не в констатации, не в описании бытия, а в призыве, в том, что один неизвестный вам французский математик назвал повелительным наклонением?
— Потому что философия, следуя Гёте, добралась до начала всех начал и таким образом оказалась деянием, то есть чем-то не мыслимым без боя, без барабана, без счастья как синтеза мысли и конкретного образа, синтеза ценности бытия и найденных познанием путей реализации такой ценности. Так пойдемте же по мосту Сен-Мишель, у которого мы остановились, перейдем на левый берег Сены, и там мы увидим молодых людей, в чьих сердцах стучит барабан, чье сознание увлечено идеями и движениями века, но сохраняет свою автономию и не игнорирует обитательниц Латинского квартала, которые, не будучи маркитантками, заслуживают тех поцелуев, о которых я упомянул в стихах, вызвавших ваш вопрос.
Мы пересекли Сену и пошли по бульвару Сен-Мишель. Я продолжал думать о стихотворении Гейне. Из объяснений поэта следовало, что «Гегель и книжная мудрость», как и практический совет, относящийся к барабану и маркитантке, отнюдь не рекомендуют полного увлечения данным мгновением, его изоляции от все уносящего потока времени. В этом мгновении соединяется вся книжная мудрость прошлого, мгновение, его смысл сливается со смыслом философии. Мгновение охватывает не только прошлое, но и будущее; ведь поэт приглашает бить в боевой барабан, речь идет о сигнале и атаке, направленной на какие-то цели, ведущей в будущее. Стихотворение Гейне объединяет смысл философии со смыслом жизни и как-то отвечает на этот извечный, может быть, самый общий и самый проклятый из перечисленных в другом стихотворении «проклятых вопросов», на вопрос: «Существует ли смысл жизни?»