Я знал содержание этой статьи и теперь как бы присутствовал при рождении чего-то давно знакомого, отмечая отличия от последующей систематической формы. Отличия состояли в большей законченности и строгости статьи 1949 года и в большей связи политических и экономических идей в этом раннем, устном profession de foi 20-х годов.
— Мне иногда кажется, — задумчиво начал Эйнштейн, — что происходящее сейчас у вас в стране когда-нибудь сомкнется с тем, о чем я сейчас часто размышляю. Не знаю, подходит ли это слово «сомкнется» к усилиям вашего народа, с одной стороны, и к моим одиноким, отвлеченным и пока безрезультатным размышлениям — с другой. Мне хочется распространить общую теорию относительности на другие поля, помимо гравитационного, создать единую теорию поля. Это, по-видимому, значит найти в космосе источник микропроцессов, а в микропроцессах — источник трансформации космоса. Я думаю, что реализация этой тенденции современной науки будет началом больших перемен в технике, экономике, культуре. Теория относительности уже сейчас внушает мысли об освобождении энергии, которые являются одновременно и надеждами, и опасениями. Так вот, планомерный перевод производства на те рельсы, которые являются воплощением классической электродинамики, когда-нибудь станет планомерной трансформацией производства, которое будет воплощать уже не электромагнитную картину мира, а ту бесконечно сложную картину, о которой, по вашим словам, писал когда-то Ленин. И может быть, эта картина будет единой полевой картиной мироздания.
Продолжая свою длительную реплику, Эйнштейн уже не излагал свои физические соображения, он говорил об их эмоциональном аккомпанементе, о стремлении к постижению мира в его единстве.
— Поэтому я с таким интересом отношусь сейчас к связи уже не физического индивидуума — частицы — с вселенной, а человеческого индивидуума, человеческой личности с обществом. Я часто думаю о корнях индивидуалистического эгоизма, который подчас заставляет человека отворачиваться от судеб общества…
Четверть века спустя Эйнштейн рассказал в статье «Почему социализм?» о некоем собеседнике, который спросил ученого: «Почему вы так отрицательно относитесь к перспективе уничтожения человеческого рода в разрушительных войнах?» Сейчас, задолго до заданного вопроса, Эйнштейн думал и говорил о возможном ответе. Он говорил, что человек наряду со своим биологическим бытием обладает неотделимым от биологического социальным бытием. Без связи с обществом человек аннигилирует, перестает существовать. Эйнштейн высказал эту мысль в очень физической и в то же время в социально-экономической форме. Он пользовался физическими аналогиями с частицей, которая не существует без поля, но он имел в виду экономические связи индивидуального бытия с коллективным. Социальная природа человека динамична. Она сжата в своем движении стихийными законами капиталистического общества, которые отчуждают и калечат личность. Отсюда необходимость плановой организации производства. Если планирование ликвидирует анархию производства и отчуждение личности, если оно открывает дорогу социальному динамизму и индивидуальности, это социализм.
Эйнштейн заговорил об электрификации России:
— На меня произвел особенно сильное впечатление тот факт, что ваша страна в столь тяжелые для нее годы думала не только о восстановлении хозяйства, но о его восстановлении на новой основе, на новом научном уровне, используя при этом такую подвижную и явно переходную область физики, как электродинамика. Хочу прибавить, что теория электричества, вернее, теория электромагнитного поля, теория Максвелла — это мост, по которому наука идет от представлений XIХ века к новой, более сложной картине мира и к цивилизации, опирающейся на недоступные сейчас ресурсы.
Меня не очень удивило столь широкое восприятие электрификации в беседе Луначарского с Эйнштейном. В 20-е годы электрификация была очень широким потоком, включавшим в себя в той или иной мере политику, технику, науку. Все же обобщения и сопоставления в приведенной беседе были необычны. Мне хотелось познакомиться со столь же широким резонансом электрификации во взглядах Г. В. Чичерина, о которых я уже не раз слышал. Это был человек с почти непредставимым богатством и неожиданностью ассоциаций, с энциклопедическим образованием, один из самых блестящих собеседников, каких я когда-либо встречал. Вскоре мне представился случай услышать реплику Чичерина: я был у Эйнштейна, когда советский нарком пришел к нему. Я вкратце рассказал Чичерину о взглядах Луначарского. Первый вопрос, который я задал и ему, и Эйнштейну, относился к прозвучавшему у советского мыслителя привычному во второй половине столетия, но неожиданному в 20-е годы представлению об определяющем значении науки для ХХ века.
— Мне кажется, — ответил Чичерин, — такое широкое представление об эффекте и ценности науки не только справедливо, но включает некоторую фундаментальную характеристику нашего времени и вместе с тем выражает сквозную особенность всего исторического развития науки и культуры. Современная цивилизация показывает явно и непосредственно то, что раньше было редким и скрытым озарением. Таким озарением было внезапное вимдение космической проблемы через местное, малое, подчас бытовое… Но в таком вимдении бесконечного через конечное и малое — сущность поэзии, сущность искусства, в особенности сущность музыки. Вы знаете, я уже давно увлечен анализом творчества Моцарта — когда-нибудь, если позволят обстоятельства, напишу о нем книгу. Музыка Моцарта кажется мне величайшим воплощением бесконечного в конечном. Это сочетание космизма и шаловливой, почти бытовой мелодии кажется весьма общим символом цивилизации.
— А для меня Моцарт самый физический композитор, — заметил Эйнштейн, — потому что увидеть космос, бесконечность, бесконечный пространственно-временнуй мир в частице — это самая высокая задача современной физики.
В заключение Г. В. Чичерин вернулся к электрификации и заговорил о ее связи с характерными для того времени быстрыми и радикальными сдвигами в культуре и искусстве.
— Я должен вас поблагодарить, Георгий Васильевич, — обратился я снова к Чичерину. — Электрификация была моей первой любовью, и мой возврат к ней был подчинен французской поговорке, о которой вспоминал Г. М. Кржижановский в одной из наших бесед. То, что вы говорите об электрификации, оправдывает мой возврат к первой любви.
Чичерин ответил мне очень подробно. Прежде всего он, подобно Луначарскому в предыдущем разговоре, ушел в XV–XVI века.
— Если уж разговор коснулся деятелей и мыслителей Возрождения, то упоминание о первой любви, о возврате к ней требует сохранения жанра — философского разбора этого понятия. Кстати, философия любви у неоплатоников XIV–XVI веков, у Кавальканти и тем более у Данте была не только апологией любви. Любовь для них — выключение личности из нивелирующего воздействия целого. Апология любви становится в итальянской философии XIV–XVI веков апологией индивидуальности, утверждением ее неповторимой ценности. Она враждебна тирании и созвучна всему, что освобождает человека.
Далее последовало несколько стилизованное под натурфилософию и философию любви Возрождения изложение того, что, по мнению Чичерина, означает понятие «возврат к первой любви». Условная аналогия, содержащаяся во французской поговорке, разрослась в серьезный трактат, который очень естественно, без внешних или искусственных переходов охватил и проблемы любви в собственном смысле, и «первую любовь», фигурировавшую в замечании Кржижановского. Я передам здесь только основное содержание реплики Чичерина, которую мы выслушали в столовой Эйнштейна втроем: ученый, Эльза и я.
По мнению Чичерина, мы, возвращающиеся к первой любви, — это не только сумма индивидов, это и человечество в целом. В своих представлениях о мире, в своих этических и эстетических идеалах и даже в прогнозах оно на новом уровне возвращается к классике. Если бы из духовного мира современного человека исчезли классические образы древности, Возрождения, вообще ценности прошлого, если бы человечество не возвращалось к ним, к своей первой любви, если бы его последующие идеалы и представления не воплощали первоначального, неисчезающего и нестареющего образа первой любви, человек бы перестал быть человеком. Так же как индивидуум исчезает вне связи с обществом, так и во времени эпоха аннигилирует без исторической традиции, без бытия во времени, без четырехмерного бытия. Возврат к первой любви — компонента бытия, компонента реальности.