Если верить этой истории про дядю Хэла и психиатра, сеансы психоанализа продолжались почти год, и, наслушавшись дядиных печальных и странных баек, психиатр вроде бы впал в депрессию, отменил оставшиеся сеансы и покончил с собой.

Дядя Хэл исчез окончательно и бесповоротно; мы решили, что он умер. Сначала нас спрашивали про него, потом даже упоминать перестали. Мы переехали на новое место. От дяди не было ни слуху ни духу. Лучше уж и не наводить справки, говорили в семье. Жизнь у каждого из нас шла своим чередом; теперь, когда дяди не было с нами, все чувствовали себя спокойнее и увереннее.

Но он не умер. Какие же мы дураки, что не поняли, чем он все это время занимался.

Когда вышла книга дяди Хэла, роман его расхвалили за человеколюбие, за прозрачную утонченность стиля, за чувство юмора и спокойную мудрость. Все сошлись на том, что это — шедевр здравомыслия и изысканности.

II Деревня прокаженных

1

Садиться в поезд в кромешной африканской ночи — все равно что лезть в брюхо огромного грязного монстра. Я обрадовался этому странному ощущению, почувствовал себя в вагоне покойно и счастливо и свернулся в полудреме на деревянной скамейке. После восхода поезд перестал казаться такой громадиной. При резком же дневном свете меня обступили тесные, замызганные стены, решетки на окнах прорисовались черно и внятно и весь вагон мой завонял в наплывающей жаре. На коленях у меня лежала книга, новый перевод «Дневников» Кафки. Я почитал, но немного: так, по кусочку, откусывают обычно бутерброд, зная, что другой еды не будет. Потом я огляделся.

Некрашеные сиденья густо-желто сияли: много лет изо дня в день их протирали задницы в лохмотьях. Раздался свисток, мы тронулись, и на первом же повороте я увидел впереди черный котел паровоза: он плевался маслом и водой и пыхтел, точно раненый зверь. Допотопный агрегат колониальных времен, другие тут не ходят.

Как только мы выбрались из города, минут десять спустя или того меньше, хижины вдоль колеи стали победнее: появились тростниковые крыши вместо жестяных; постройки лепились друг к дружке, и палочные каркасы их явственно проступали сквозь облупленную глину и известку, точь-в-точь как проступали из-под кожи скелеты их обитателей. Люди сидели на корточках перед своими жилищами и провожали глазами поезд. Смотрели они — когда мне случалось встретиться с ними взглядом — испуганно и виновато.

Деревья на скудной почве за окном тянулись чахлые, и каменистая эта пустошь становилась все ровнее и суше по мере того, как поезд, натужно пыхтя, двигался к северу. Едва солнце поднялось выше тощих веток и принялось косо бить в зияющие окна, все тут же раскалилось: и ржавые прутья решеток, и грязное нутро вагона. Сделалось нестерпимо жарко. На полу валялась ореховая скорлупа, апельсиновые корки, обкусанные-обжеванные стебли сахарного тростника. Женщина на соседнем сиденье кормила ребенка грудью, но, поскольку ребенку было лет семь или даже больше, сосанье груди походило на неуклюжий кровосмесительный половой акт: мать была юная, хрупкая, почти девочка, а ребенок — велик и жаден.

В окна летела липкая угарная пыль, поднятая паровозом и головными вагонами; остро пахло дымом. Паровоз британского производства был, безусловно, детищем старых времен, может еще с войны. Густой дым оседал повсюду слоями копоти и сажи, голые руки мои вскоре почернели. Я потел, и по рукам расплывались черные потеки. Захватить еды мне как-то не пришло в голову. Пить тоже было нечего. Я ехал один в первый день октября, который в Малави прозывается «месяцем самоубийств» — из-за невыносимой жары.

Путешествие по всем приметам обещало быть тяжелым, малоприятным. Мне же было славно и чудесно.

Первый мой глоток, первый вкус свободы в Африке — для меня в нем мешались и драма, и романтика. Казалось, что, сев в этот большой, косолапый поезд, я счастливо спасся, осуществил удачный побег. Хотя ни одного из написанных мною стихотворений я еще не опубликовал, в этой поездке я видел себя писателем: я ехал дерзать, окунаться в неведомое, открывать что-то для себя новое. Поезд уносил меня прочь от той Африки, с которой я успел познакомиться: от скопища бунгало и убогих лачуг, где живут несчастные, опустившиеся люди; где существует непременный клуб для белых, трущобы для черных, индийские магазинчики и — одна-единственная улица во всем городе. Я успел невзлюбить Блантайр [22]за его обыденность. Хотел чего-то более темного, причудливого. Жаждал риска, даже опасности.

Уже год я преподавал в маленькой школе на окраине городка, и, чем дольше жил там, тем скучнее мне становилось. Я стремился к иному. Большему. И меня постоянно снедало желание попасть в дикие края, в саванну. И вот случай представился.

— На север собрался? — спросил накануне моего отъезда Марк, мой друг-англичанин родом из Южной Родезии.

— На север. — Добавить мне было нечего.

Я решил поработать в каникулы. Всем нам, учителям Корпуса мира, предложили во время школьных каникул сделать что-то полезное для Африки. Я мог остаться в школе, составить книжный каталог или возглавить работы по расчистке пустыря для новой спортивной площадки. Мог придумать любой предлог, найти в школе любое дело. И вдруг один из моих учеников обмолвился, что он из Центральной провинции, с озера [23]. И деревня его находится как раз на пути в миссионерскую больницу в Мойо.

— Там лепрозорий, — сказал он.

Никогда прежде я не слышал, чтобы это английское слово произносили вслух. Звучало завораживающе, и я был благодарен ученику.

А потом он добавил, что священники и монахини в этой миссии все — как и я — белые, mzungus.

Я написал отцу настоятелю, что хотел бы приехать к ним на время самых длинных школьных каникул. Могу преподавать английский. Отец де Восс ответил, что мне будут рады. И следующие несколько недель я ни о чем другом и думать не мог.

В предстоящем путешествии меня волновало все. Я поеду на поезде с паровозом, поеду в глухомань, совсем один, попаду в саванну, в колонию для прокаженных. Избавлюсь от политики, упорядоченности, одуряющей скуки. Этого-то я и жаждал — по-настоящему дикой Африки. Рая, в котором можно все начать заново.

Лепрозорий — колдовское сочетание звуков. Лепра, проказа — какие слова! Какая глушь! Здесь кроется не просто нечто необычное, меня ждет странный, причудливый мир. Ведь проказа — болезнь примитивная и темная, словно древнее проклятие. Она делит людей на «чистых» и «нечистых», превращая последних в изгоев. В ней есть что-то запретное. Одна из личин старой, неприглаженной Африки. Проказа, проказа, проказа. Я устал от метафор. Меня влекли простые, однозначные слова: проказа, дикость, нищета, зной.

Об этом я сейчас и думал. Тропическое небо простиралось вширь, огромное и бледное. Мне нравился зной. И было уютно покупать еду у старых теток во время коротких наших остановок и сидеть потом в закопченном вагоне, чистить грязными пальцами апельсин, грызть арахис, то есть вести себя как все остальные пассажиры.

Ради такого путешествия я и приехал в Африку. Было мне двадцать три года. Я хотел стать писателем и тем зарабатывать себе на жизнь. Мечтал познать континент изнутри, разведать его секреты. Городок мой, Блантайр, меня уже разочаровал. Я возненавидел его главную и единственную пыльную улицу. Такие городки, основанные колонизаторами посреди Африки, все как на подбор походили на военные гарнизоны: пивнушки, кинотеатр, закусочные с неизменной рыбой и жареной картошкой. Но я-то приехал в Африку не пиво пить, не кино смотреть! У стоек баров здесь вечно околачивались девчонки, готовые пойти с любым по первому зову, причем задаром. Все только предстояло: проституция, политический деспотизм. Пока же Африка еще не утратила невинности.

вернуться

22

Блантайр-Лимбе — город на юге Малави.

вернуться

23

Озеро Ньяса, раньше называвшееся Малани.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: