Появились Кобры и переводчик Дайэл. Уселись в купе рядом со мной. Мы молча глядели в окно. Вокзал — белая коробка наподобие форта Аламо — был весь в красных оспинах от пуль: из-под отлетевшей штукатурки проглядывала красная кирпичная кладка. Но он был детищем той же эпохи, что и магазин «Морин бразерз» — иначе говоря, строили его на совесть. Какой контраст с кучами мусора и голыми цементными фундаментами на окраине Хюэ, где медленно погружаются в грязь учебная полоса препятствий и руины казарм Первого дивизиона морской пехоты. Казалось, весь реквизит войны был запрограммирован на самоуничтожение в день вывода американских войск, чтобы и следа не оставить от всех этих брутальных приключений. В железнодорожном депо стояло несколько броневагонов с прорехами в стальных боках — от взрывов фугасов. В вагонах обитала кучка детей с печальными глазами. Почти во всех тропических странах взрослые, точно в стихах Уильяма Блейка, стоят на краю лужаек и смотрят, как играют дети. Во Вьетнаме дети играют сами по себе, а взрослые будто сквозь землю провалились; видя стайку детей, высматриваешь среди них родителей, фигуру взрослого на заднем плане, но высматриваешь тщетно, и твой взгляд спотыкается об недостающий элемент картины. Несущая на закорках ребенка старуха в длинной замызганной юбке, со слипшимися от дождя волосами? Ома сама ребенок.
— Вы видели раковину в туалете? — спросил Дайэл.
— Нет.
— Открываете кран и… догадайтесь, что происходит?
— Ничего, — сказала Кобра-2.
— Высыпается ржавчина, — сказал я.
— Течет вода! — объявил Дайэл.
— Отлично, — сказал Кобра-1. — Записывай, Пол: краны работают. В поезде есть вода. Как тебе это нравится?
Но то была единственная раковина на весь поезд.
Начальник станции сказан, что поезда на Дананг вновь начали ходить четыре месяца назад, после пятилетнего перерыва. И покамест дорога в порядке. Почему возобновление железнодорожного сообщения совпало с уходом американцев, никто мне объяснить не мог. Сам я рассудил, что все просто: американские грузовики перестали носиться туда-сюда по единственной автодороге между Хюэ и Данангом — Первому шоссе, известному в народе под невеселой кличкой «Безрадостный проспект». Автомобильные перевозки обходились дорого, но лишь когда грузовиков не стало, вьетнамцы наконец-то выбрали более целесообразный вариант — восстановили железную дорогу.
Война не то чтобы утратила былой масштаб, но стала менее механизированной, не столь изощренной. Деньги и иностранные войска усложняли обстановку, но теперь вьетнамцы вернулись от боевых действий в американском стиле — централизованных, точно действия крупных корпораций — к инфраструктуре колониальных времен: медлительным средствам связи, подсобным хозяйствам, приспособлению старых домов под жилье и поездам как основному транспорту. Американские методы ведения войны отброшены: это наглядно подтверждали пустые дзоты, остовы казарм и разбитые дороги за окнами пассажирского поезда, везущего в Дананг овощи с огородов Хюэ.
Мосты на этой ветке свидетельствуют о войне — они новенькие, их опоры почти не успели заржаветь. Тут же под насыпями валяются старые: разбитые, искореженные, навсегда замершие посреди жеста. Как их взорвали, так с тех пор и лежат. В руслах некоторых рек я видел целые коллекции разрушенных мостов: черные стальные балки, завязанные углами, гротесково торчащие из воды. Не все разрушения были свежими. В ущельях, где таких руин насчитывалось две или три штуки, я делал вывод, что самые старые — память о японских бомбардировщиках, а более поздние — образчики работы диверсантов в пятидесятых-шестидесятых. Каждая война оставляет руины в своем неповторимом духе. Она впечатляла, эта прихотливо измятая сталь, — ни дать ни взять эпатажные скульптуры. Вьетнамцы сушили на них белье.
Именно у рек — у этих мостов — всего заметнее было присутствие военных. Как-никак стратегические объекты: взорванный мост может прервать железнодорожное сообщение на целый год. И потому у обоих концов каждого моста, чуть выше него на каменистом грунте, были выстроены эскимосские иглу из мешков с песком, бункеры, дзоты, а часовые — как правило, молодые парни — махали поезду карабинами. Над дзотами развевались красные и желтые полотнища с лозунгами. Дайэл переводил их мне. Вот вам типичный пример: «Радостно приветствуй мирную жизнь, но не зевай и не забывай о войне». Часовые несли службу, раздевшись до маек; некоторые качались в гамаках, другие купались в реке или стирали. Третьи, с автоматами через плечо, разглядывали поезд. Форма у них была не по росту, слишком большого размера — красноречивая деталь, всякий раз напоминавшая мне: этих по сути мальчишек нарядили в форму и вооружили американцы, казавшиеся рядом с ними великанами. После ухода американцев война выглядела слишком громадной, гипертрофированной — вроде этих гимнастерок, из рукавов которых торчат только кончики пальцев, или касок, съезжающих на глаза.
— А там вьетконговцы, — сказал Кобра-1, указав на череду холмов, которые вдали разрастались до величины гор.
— Есть сведения, что «Вьетконг» контролирует восемьдесят процентов сельской местности, но это ничего не значит — там всего десять процентов населения.
— Я там был, — сказал Дайэл. Я все время забывал, что до работы в посольстве Дайэл служил в морской пехоте. — Недели три. Прочесывали местность. Черт, ну и промерзли мы там! Но иногда везло — попадались деревни. Крестьяне как нас завидят сразу в бега, а мы устраиваемся в их хижинах — на их кроватях спим. Помню, пару раз — я чуть не сдох — нам пришлось спалить всю ихнюю мебель, чтобы согреться. Дров взять было негде.
Горы стали вытягиваться кверху, приобретая форму амфитеатров, где вместо сцены была панорама Китайского моря. Вид у них был таинственный: голые, отливающие голубизной склоны, окутанные туманом вершины. То там, то сям расползался дым: это крестьяне выжигали джунгли под посевы. Подсечно-огневое земледелие, значит. Мы ехали на юг по узкой полоске земли между горами и морем, которую все еще контролировали сайгонские власти. Погода переменилась — или, возможно, мы наконец-то выбрались из облака мороси, вечно висящего над Хюэ. Стало тепло и солнечно; вьетнамцы вылезли на крыши вагонов и расселись, свесив ноги вниз. С берега до нас доносился шум прибоя, а впереди в узких кривых заливах, повторявших искривления колеи и нашего поезда на ее поворотах, рыбацкие смэки и каноэ причаливали среди белой пены к мосткам, а люди в шляпах-зонтиках набрасывали на лангустов круглые перепончатые сети.
— Боже, до чего же красивая страна, — сказала Кобра-2. Высунув руку в окно, она фотографировала, но никакая фотопленка не могла передать всей этой красоты разом, ни один фотоаппарат — уместить в кадре всю эту сложную совокупность элементов: тут солнце высвечивало прореху в лесных зарослях — шрам от бомбежки, и совсем рядом зияла круглая чаша долины, подернутая дымом; на другом склоне серебрились косые колонны дождя, льющегося из одинокой заблудившейся тучи, синева уступала место черно-зеленым пятнам, а на плоских полях — зелени рисовых побегов, а зелень, окаймленная лентой песка, переходила в безбрежную голубизну океана. Панорама была колоссального масштаба; рассматривать ее приходилось по частям, как ребенок изучал бы фреску.
— Я и вообразить себе не мог такого, — сказал я. Изо всех мест, которые я проезжал на поезде с самого Лондона, это было всех чудеснее.
— Никто и не знает, — заметила Кобра-2. — В Штатах всем невдомек, как здесь красиво. Глядите, вон там… Бог ты мой, глядите же!
Мы ехали по самой кромке залива, где все было зеленое и блистало в ослепительных лучах солнца. Морские волны — пляшущие нефритовые пластины, а за ними — козырьки утесов и панорама долины, столь широкой, что места в ней хватало для всего: солнца, дыма, туч и дождя. И каждое цветовое пятно существовало как бы автономно, было замкнуто на себе. Красота захватила меня врасплох: поразила, сбила с меня спесь, как раньше поразила и приструнила пустынность Индии за пределами городов. Кто хоть словом обмолвился о том простом факте, что горы Вьетнама невыразимо величественны? Конечно, перепуганные салаги-призывники не виноваты, что им было не до этого великолепия, но все же нам следовало знать с самого начала, что французы не сделали бы эту страну своей колонией, а американцы не воевали бы в ней так долго, если бы это буйство красок не искушало, нашептывая: «Все это может стать твоим».