— Я путешествую налегке, — сообщил он. — Где ваш багаж?
Я указал на мой чемодан на полке.
— Какой большой.
— В нем все мое имущество. А вдруг я встречу в Лимоне какую-нибудь красотку и решу остаться там до конца дней?
— Я так и поступил однажды.
— Да я шучу, — сказал я.
Но мистер Торнберри смотрел на меня кисло:
— В моем случае это была катастрофа.
Боковым зрением я заметил, что течение в реке бурное, на мелководье стоят мужчины — чем они заняты, я не понял, — а у колеи растут розовые и голубые цветы.
Мистер Торнберри рассказал мне о своих занятиях живописью. В годы Великой депрессии было не до живописи — искусство не кормило. Он работал в Детройте и Нью-Йорке. Приходилось ему несладко. Детей трое, жена умерла, когда третий был еще грудным малышом, — туберкулез сгубил; хороший врач был мистеру Торнберри не по карману. Итак, она умерла, и ему пришлось растить детей в одиночку. Они выросли, женились, а он уехал в Нью-Гемпшир, чтобы заняться тем, к чему его всегда тянуло, — живописью. Северный Нью-Гемпшир — славное местечко; между прочим, сообщил мистер Торнберри, — оно очень похоже на этот район Коста-Рики.
— Я думал, Нью-Гемпшир наподобие Вермонта. Типа как Беллоуз-Фоллз.
— Не совсем.
По реке плыли бревна: огромные, темные, они наталкивались друг на дружку, застревали между камнями. Откуда они взялись? Я не хотел задавать этот вопрос мистеру Торнберри: в Коста-Рикс он провел не дольше моего. Откуда ему знать, почему эта река, на берегах которой не видно построек, несет по течению толстенные бревна длиной с телеграфные столбы? Я всмотрюсь в то, что вижу своими глазами, и найду ответ. Я всмотрелся. В голову ничего не приходило.
— Лесопилка, — сказал мистер Торнберри. — Видите там в воде что-то темное? — он сощурился, его губы сплющились. — Бревна.
«Вот черт», — подумал я и сам увидел лесопилку. Теперь понятно. Лес рубят в верховьях реки. Наверно…
— Наверно, эти бревна сплавляют для лесопилки, — сказал мистер Торнберри.
— Совсем как у нас, — сказал я.
— Совсем как у нас, — сказал мистер Торнберри.
Несколько минут он молчал — достал из сумки фотоаппарат и стал щелкать виды через стекло. Фотографировать ему было неудобно — ведь у окна сидел я, но я ни за какие коврижки не уступил бы свое место ему. Мы проезжали через очередную величественную долину — куда ни глянь, утесы, скорее напоминающие колонны. Я заметил озеро.
— Озеро, — сказал мистер Торнберри.
— Симпатичное, — сказал я. А что еще тут полагалось бы сказать?
— Что? — переспросил мистер Торнберри.
— Очень симпатичное озеро.
Торнберри подался вперед. И сказал:
— Какао.
— Ага, я и раньше видел.
— Но здесь гораздо больше. Взрослые кусты.
Он, что, меня за слепого принимает?
— Собственно, — сказал я, — тут вперемежку посажено: то какао, то кофе.
— Бобы, — сказал мистер Торнберри, щурясь. Он налег животом на мои колени и щелкнул фотоаппаратом. Нет уж, я ему свое место не уступлю.
Кофейных бобов я не заметил; а уж ему-то как удалось? Не вижу их и видеть не хочу.
— Красные — значит зрелые. Наверно, скоро увидим, как их собирают. О господи, как мне надоел этот поезд, — на его лице вновь застыла гримаса натуги. — Просто очумеваю.
Серьезный художник наверняка бы прихватил альбом и несколько карандашей, и, не открывая рта, сосредоточенно черкал бы по бумаге, правда? А мистер Торнберри только и делал, что трещал языком и щелкал затвором: просто перечислял все, что попадалось ему на глаза. Мне хотелось верить, что он мне солгал и никакой он не художник. Ни один художник не стал бы столько трепаться попусту.
— Как же я рад, что вас встретил! — провозгласил мистер Торнберри. — Я просто с ума сходил, тут сидючи.
Я молча смотрел в окно.
— Вроде как трубопровод, — сказал мистер Торнберри.
Неподалеку от путей была ржавая труба. Она тянулась параллельно краю болота, которое сменило реку: хм, я далее не приметил, как река исчезла. Пальмы да ржавая труба; вроде как трубопровод, Торнберри прав. За пальмами высились каменистые обрывы; наш поезд взобрался в гору, и внизу стали видны горные ручьи…
— Ручьи, — сказал мистер Торнберри…
…И опять хижины, довольно занятные, похожие на домики издольщиков в Англии, — деревянные, но довольно добротные, стоящие на сваях над топкой землей. Поезд остановился в деревне под названием Устье Болота; хижины такие же.
— Нищета, — сказал мистер Торнберри.
По стилю эти дома были, пожалуй, вест-индийские. Очень похожи на здания, виденные мной в глуши на американском Юге — в фермерских поселках Миссисипи и Алабамы, — но более изящные и опрятные. В каждом дворе на болотистом огороде росли бананы, в каждой деревне был магазин, почти всегда с китайской фамилией на вывеске, а почти у всех магазинов имелись пристройки, где находились бар и бильярдная. От деревень веяло приветливостью. Помимо чисто чернокожих семейств попадались смешанные; мистер Торнберри особо это отметил. «Черный парень с белой девчонкой, — сказал он. — Вроде отлично ладят. Опять трубопровод».
Всякий раз, как трубопровод появлялся — а по дороге до побережья это произошло раз двадцать, — мистер Торнберри любезно указывал мне на него.
Мы углубились в тропики. Зной был напоен запахами влажной растительности и болотной воды, приторными ароматами цветов, растущих в джунглях. Птицы с длинными клювами и тонкими, как тростинки, ногами пикировали к земле, а потом, чтобы не упасть, широко растопыривали крылья, уподобляясь воздушным змеям. Коровы мычали, зайдя по колено в болото. Пальмы походили на фонтаны… или на связки драных перьев тридцатифутовой высоты — ствола было не разглядеть, только эти перистые листья, буйно растущие прямо из болота.
Мистер Торнберри сказал:
— Смотрю вот на эти пальмы.
— Вроде гигантских перьев, — сказал я.
— Смешные зеленые фонтаны, — сказал он. — Глядите, опять хижины. Еще одна деревня…
— Цве ты сажают — поглядите на эти бугенвиллии — очуметь, — продолжал мистер Торнберри. — Мамаша на кухне, ребятня на крыльце. Этот только что покрасили. Ну и ну, вы только поглядите, сколько овощей!
Его описания точно соответствовали действительности. Проехав деревню, мы снова оказались в заболоченных джунглях. Было влажно, а потом небо затянули облака. У меня отяжелели веки. Я бы взбодрился, если бы делал заметки, но в купе было не повернуться: каждые пять минут мистер Торнберри притискивал меня к стеклу, чтобы сделать очередной кадр. Неровен час, он спросил бы, что это я записываю и зачем. Его болтливость склоняла меня к скрытности. В сыром воздухе с зеленоватым оттенком — так окрашивался свет, проходя через листья, — клубился дым очагов, еще более ухудшавший видимость. Некоторые крестьяне готовили пищу прямо под своими домами, в открытом пространстве между свай.
— Верно говорите, предприимчивый народ, — сказал мистер Торнберри. (Я так говорил? Интересно когда?) — Черт подери, в каждом доме чем-нибудь да торгуют.
Нет, подумал я, не может быть: я же ни одного торговца не видел.
— Бананы продают, — продолжал мистер Торнберри.
— Двадцать пять центов фунт — просто зло берет, как подумаю. Раньше их гроздьями продавали.
— В Коста-Рике? — он уже успел мне рассказать, что его отец был родом из Коста-Рики.
— В Нью-Гемпшире.
На минуту он умолк, но затем сказал: «Буффало (это он прочел название станции. Не на вокзальном здании — на сарайчике). Но на штат Нью-Йорк что-то не похоже…»
Минут за десять до Буффало нам попалась деревня Батаан, и мистер Торнберри напомнил мне, что на Филиппинах есть такое место — Батаан. Батаанские болота. Забавно, два разных места, одно название, особенно если это название — Батаан. Мы проехали деревню Ливерпуль. Я напрягся.
— Ливерпуль, — сказал мистер Торнберри. — Смешно.
Это был поток сознания: мистер Торнберри в роли Леопольда Блума (только безо всяких литературно-мифологически-исторических аллюзий), а я — Стивен Дедал поневоле. Мистеру Торнберри был семьдесят один год. Он сказал, что живет один, еду готовит сам, много занимается живописью. Возможно, в том-то и штука: когда живешь уединенно, вырабатывается привычка разговаривать с самим собой. Торнберри всего лишь мыслит вслух. Он ведь уже много лет один. Его жена умерла двадцати пяти лет. Стоп, а как же неудачный брак, о котором он упомянул? Очевидно, он имел в виду не безвременную смерть супруги.