– Что ты, наоборот, – всполошился я. – Очень понятно. Продолжай.
– Сам процесс рождения я пропущу. Слишком свежо и очень жалко маму. Я так старался ей помочь, но от меня мало что зависело. А вот первые ощущения после «появления на свет» я постараюсь описать.
Я снова обратился в слух. Только бы камера не подвела!
– Первый вдох был очень болезненным, и от резкой боли я закричал. Меня тут же кто-то фамильярно похлопал по попе, и я прекрасно запомнил первое сознательное чувство – обиды. Врачи отчаянно пытались оживить маму, но я знал, что это бесполезно, и заплакал. Тут меня помыли, завернули и унесли. Я очень устал и тут же заснул. Во сне меня мучили кошмары. Переход от теплой темноты утробы к слепящему блеску ламп был слишком резким, шумы и запахи подавляли, плач соседей угнетал. Я ничего не мог различить, зрение еще не работало. Был только жуткий одуряющий свет, грубая ткань пеленок вызывала невыносимый зуд, внутри было неприятное сосущее чувство – позже я понял, что это был голод. Я терпел сколько мог, но потом не выдержал и заплакал, хотя плакать было стыдно. Никто не обращал на меня ни малейшего внимания. Кругом младенцы орали на все голоса, кто как мог, совершенно бессмысленно, и только я один плакал от одиночества. Это теперь мне так кажется, конечно, тогда я не мог бы выразить свое состояние такими словами, но ощущение сохранилось и не оставляло, пока меня не отдали тебе.
11.8
«Сколько хранится в памяти уже известного, того, что «всегда под рукой… Но если я перестану время от времени перебирать это, оно вновь канет в ее глубинах, рассеется по укромным тайникам. И тогда опять придется все это находить и извлекать как нечто новое, знакомиться с ним и сводить воедино». Это снова Святой Августин. Похоже, у него все-таки была обычная память. Повезло святому…
Когда я впервые увидел своего сына, он посмотрел мне прямо в глаза и двинул уголком рта, словно пытаясь улыбнуться. Я четко прочитал его мысль: «Вот мы и вместе».
– Когда я тебя увидел, – продолжал Сережа, – то сразу понял, что я твой, а ты мой. Я ощутил тебя, а ты меня. Сразу стало хорошо и легко. Даже есть почти расхотелось, хотя чувство голода было со мной все время. Я постарался передать его тебе, и ты тут же спросил у сестры: «Его кормили?» Не моргнув глазом, она соврала: «Конечно». Но мы оба знали, что это не так. Ты потребовал еды, и скоро принесли бутылку с соской. Я поел, и мы поехали домой. В машине очень неприятно пахло, и ты это почувствовал. Ты приоткрыл окно задней дверцы, но скоро закрыл его, потому что стало холодно. Я дал тебе знать, что лучше холод, чем плохой запах, и ты снова опустил стекло. Водитель заворчал, и ты ему сказал что-то, и он тогда остановил машину и дальше ты понес меня на руках. Что ты ему сказал?
Мне совершенно не хотелось повторять сказанные тогда слова и я быстро ответил:
– Неважно. Дальше.
– Первый запах дома мне тоже не понравился, но потом я привык. Этот запах потом был каждое утро, после громкого жужжанья, теперь я знаю, что это был запах кофе, который ты молол каждое утро и потом варил в турке. Помнишь, как я попросил его попробовать?
Конечно, я помнил. Это было вскоре после того, как он заговорил. Тот шок едва прошел, когда Сережа однажды утром, сидя в своем высоком стульчике, вдруг потребовал кофе. Он тогда еще не знал, что это такое и как он называется, а потому выразился описательно: «Дай мне то, что ты делаешь каждое утро». Я много чего делал каждое утро, а потому не понял. Тогда он уточнил: «Дай черное, жидкое, что сильно пахнет».
Я налил ему в бутылочку сильно разбавленного молоком кофе, он попробовал, засмеялся и сказал: «Гадость». Это стало одним из наших первых разногласий.
– Не торопись, – прервал я. – Что было раньше, пока ты не научился говорить? И как научился?
– «На устах его печать», – продекламировал Сергей. – Не знаю, как научился, но попробую описать, хотя чуть позже. Сначала про мучение тела. Через какое-то время после рождения, не могу сказать точно когда, но еще в больнице, стало прорезаться зрение. Смутные тени постепенно превращались в неясные очертания, а потом в фигуры и лица. Я чувствовал, что у меня есть тело, но что с ним делать, было совершенно непонятно. Я стал пробовать им управлять, прямо передо мной появилась деталь тела, теперь я знаю, что это была рука, но тогда я этого не знал. Она моталась передо мной, я пытался удержать ее, но она не слушалась. Ее заносило куда-то из поля зрения, а потом она появлялась снова. Я разозлился и заплакал, но рука продолжала дергаться, пока не оказалась перед ртом, поцарапала губу, а потом я стал ее сосать. Я злился, сосал ее и плакал от беспомощности. Одна из белых теней приблизилась, вытащила мой палец изо рта и всунула туда противный резиновый наконечник, из которого потекла еда. Я чуть не захлебнулся от неожиданности, но потом стал глотать. Внутри стало лучше, но ненадолго, там стало бурлить, что-то распирало изнутри, и я снова заплакал. Нет, не буду про это больше рассказывать. Очень неприятные воспоминания. Понимаешь, что я имею в виду?
Я понимал. Во мне смутно ворочались похожие видения. Как будто то, что он рассказывал, я и сам помнил, но прочно забыл, а теперь те ощущения поднимались из темных глубин моей необъятной памяти. Было очень неприятно. «Смертный ужас рождения» – тут же припомнил я. Владимир Набоков, «Дар».
– Ладно, не надо про это. А как было с языком?
– С языком было странно. С самого начала было ощущение, что я понимаю речь. На самом деле я не всё понимал, но знал, что должен понимать. Язык как бы уже сидел во мне, так что, пожалуй, Пинкер с его языковым инстинктом в чем-то прав, но соответствия между звуками слов и понятиями не было. Да, пожалуй, дело именно в этом – слово «дом» ни с чем не ассоциировалось. «Домом» можно было назвать кашу, а кашу домом, и ничего не изменилось бы, если под картинкой с домиком было бы написано «каша» и все называли бы дом кашей.
– Дальше, пожалуйста.
– Дальше я стал мысленно пробовать разные комбинации звуков. Некоторые казались правильными, другие нет, но критериев проверки не было. Стало ясно, что пока нужно помолчать и послушать речь окружающих. Мне кажется, что все младенцы так делают. Видимо, бессознательно, но ручаться не могу. Моего опыта общения с ними недостаточно для вынесения какого-либо суждения, а мой собственный опыт, увы, похоже, уникален, а значит, нетипичен и, возможно, невоспроизводим. Когда я оказался с тобой дома, все стало проще. Ты пользовался весьма ограниченным набором вокабул и морфем. Чего ты обижаешься? С младенцами все так делают, и это сильно облегчает им понимание и последующее общение. Я же не говорю, что ты примитив, хотя мог бы. Да ладно, сегодня я в хорошем настроении, а кроме того, нельзя обижать свою систему жизнеобеспечения. Ну вот, когда ты улыбаешься, то гораздо симпатичнее. Надеюсь стать похожим на тебя, когда закончится период моего физиологического созревания. Как самец ты вполне приличный экземпляр.
– Какой я тебе самец? – взревел я. Но камеру все-таки не выключил. Пусть потомки знают, на какие жертвы мне приходилось идти, какие синяки оставались на моей нежной, ранимой душе.
– А что, вполне приличный, я же сказал. Это объективная оценка. Чем ты недоволен?
– Негоже называть родного отца самцом.
– Ладно, больше не буду, хотя биологически это неоспоримо верное определение. Есть какие-то другие коннотации?
– Есть, – буркнул я, стараясь сдержать смех. – И откуда ты такой взялся?
– На это могу ответить со всей определенностью – в результате порочного зачатия. Подробности нужны?
– Как-нибудь обойдусь. Еще рассказывать будешь или выключать камеру?
– На сегодня хватит. Дай чего-нибудь почитать по семантике социальной коммуникации, а то я снова не к месту вставлю какое-нибудь биологическое определение. Трудно быть обычным человеком.
«Человеком вообще быть трудно», – подумал я, но решил не высказывать эту спорную мысль вслух. Благо Сергей мои мысли читать, похоже, не мог.