Правда, от первой в памяти сохранилось только название, но и оно заняло в его голове столько места, что любой другой информации приходилось драться за каждый нейрон. Название это по своей витиеватости было подобно эпитафии на мраморном надгробии творческого работника и имело следующий вид:
«Ужастное прелюбодеяние, или Поимка государем-императором Петром Алексеевичем аглицкого посланника на спальных снастях своей аманты девицы Анны Моне, голштинския уроженки».
Второй же и последней книгой, постигнутой Штаницыным, была научная брошюра московского профессора Фишера «Описание курицы, имеющей в профиль фигуру человека, с присовокуплением некоторых наблюдений и её изображение».
С тех пор женщинам он не верил, а вот образ чудесной курицы принял близко к сердцу: что-то было в ней такое…
И ещё одно чувство согревало его жизнь. То была регламентированная Уставом любовь к государю-императору. Но, как это часто бывает, служебное незаметно переросло в личное. Уже на втором году службы он ревновал к государю всё население Российской империи, независимо от пола, возраста и вероисповедания. «Ироды!», – с ненавистью думал он и поминутно тревожился: «Ох, изведут государя!»
Постепенно Штаницын пришёл к выводу, что виновны все – и ответить должны все. Даже себе он предусмотрительно запрогнозировал ссылку в бессрочные каторжные работы, чем бессознательно уподобился неизвестному для себя итальянскому литератору по фамилии Данте, каковой Данте столь же самокритично отвёл себе в загробной иерархии один из периферийных участков чистилища.
Сознавая возможность грядущего возмездия, ротмистр ещё более ревностно отдавал себя российскому Сегодня. До сих пор в архивах бывшего Третьего отделения незаслуженно пылятся его предостерегающие доклады и не менее дальновидные прожекты.
Предлагал Штаницын, например, устроить всеобщий российский медосмотр, во время которого искусно спрятанный оркестр исполнял бы «Боже, царя храни», а соответствующий жандармский чин, приложив к груди пациента стетоскоп, фиксировал бы, насколько взволнованно бьётся сердце подданного. Предвосхитил ротмистр и детектор лжи, создать который не смогли по причине технической отсталости.
Но печальна участь гения, намного опередившего своё время. Вот и сейчас Штаницын, грустный от осознания этого горестного факта, сидел у себя в кабинете и медленно, но неотвратимо думал.
Над ним, скучая, пролетела большая зелёная муха. От нечего делать она дрыгала ножками… И вдруг, описав полукруг, опустилась на погон или эполет – что уж там было у Штаницына на плечах, сейчас и не вспомнишь. Но не успела она сделать и двух шагов, как была замечена Штаницыным. Последний смерил муху уничтожающим взглядом. В ней было миллиметров этак двенадцать. Муха вздрогнула и улетела.
Вообще в комнате оказалось много мух, а стечение большой группы в одном месте всегда подозрительно. Кто его знает, что у них на уме. На всякий случай, летучих насекомых следовало разогнать, и немедленно.
Штаницын придвинул к себе свежий номер «Северной пчелы» и, стараясь, чтобы мухи ничего не заметили, свернул его втрое. Потом медленно поднялся из-за стола и на цыпочках двинулся к стене, на которой сидела злополучная зелёная муха. Ни о чём не подозревая, она ковыряла прошлогоднюю извёстку. Штаницын, не дыша, примерился и с размаху шлёпнул газетой. Муха упала на пол. Ротмистр брезгливо шевельнул её кончиком сапога. Насекомое было мертво.
– Так-с, – удовлетворённо пробормотал Штаницын. – Мухи, говорите? А мы вас «Пчёлкой»-с, «Пчёлкой»-с!
Таким образом уничтожено было порядка десяти мух, пока не произошло нечто неожиданное: спустя час, считая от начала экзекуции, в глазах одной из мух ротмистру почудились характерные признаки разума. Увлечённый этим, Штаницын временно прекратил репрессии и решил произвести ряд научных опытов.
Если бы в это время кабинет кто-нибудь посетил, то глазам его предстало бы странное зрелище. Сидя на корточках в кресле, ротмистр покалывал булавкой пленённую муху, а потом быстро подносил её к уху и, открыв рот, слушал. По всей вероятности, ротмистру не терпелось услышать от мухи что-то очень и очень важное, потому что, не дождавшись ответа, он досадливо морщился и снова начинал покалывать муху ещё суровей.
Вскоре Штаницына осенило: он догадался, что говорить мухи говорят, но уж больно тихо, потому что маленькие. Он ненадолго задумался. Его убогое, но быстрое воображение нарисовало громадную сеть бесплатных осведомителей, невидимых филёров и стремительных курьеров. В сущности, думал он, мухи эти никакие не мухи, а такие же люди, только маленькие и чёрненькие. И с крылышками. Открытым оставался лишь вопрос нахождения с ними общего языка, но это было делом времени и не вызывало опасений. Штаницын решительно подвинул к себе стопку чистой гербовой бумаги.
Что за деревня Галактионовна, или Семь вёрст до небес, и всё лесом
…Одним махом покончив с неорганизованностью мушиного населения России, ротмистр не спеша, со вкусом приступил к допросу задержанного вчера в Аничковом мужика. С самого начала допрос стал носить пристрастный характер:
– Что же вы сразу в морду, ваше благородие?
– Не моги говорить, сукин сын! Фамилия!
– Пульсаров я… Квазаром звать…
– Место жительства?
– Альфацынтаврские мы… С Галактионовки будем…
– Уезда, уезда какого?
– Так я и говорю – альфацынтаврские мы… Ой, да за что же?
– Молчать! Отвечай по форме: откуда прибыл?
– Так с Галактионовки, господи боже ты мой!
– По какой такой надобности?
– Так за сеном же.
– Это в Аничков-то, паршивец?
– Пьян был, с трахту свернул… А сено мы в Вышнем Волочке берём.
– Эка хватил! Вышний-то Волочок вона где! А ты здесь.
– Траектория крутая, ваше благородие.
– Ты мне эти сицилистские слова брось! Траектория… А, может, прокламация? С городом Лондоном в сношениях состоишь?
– Нет, мы аглицкому не умеем… Туда рогоносики ездиют. За пудингами.
– Так и запишем: рогоносики… Э, да это что ещё за рогоносики?
– А такие… кругленькие. Симбиотики, одним словом. Всё думают пудингами экологический баланец наладить, смех один…
– Вот и расскажи про этот баланец.
– Так эвольвента, известное дело, трансгрессирует себе и трансгрессирует помаленьку. Рогоносики туда-сюда, да ведь, пролонгировав энтальпийную кривую, по фенотипу не плачут. Только пудингами спасаются.
Не таков был ротмистр Штаницын, чтобы за всеми этими нехорошими словами не разглядеть надвигающуюся государственную измену. Он-то прекрасно всё понял, хотя внешне этого не выдал.
– А ты имена называй, дружок, имена…
– Да у них и имён-то нет, нумера одни.
– Так ты и нумера называй, голубчик.
– Это можно. К примеру, Первый там, Второй, Третий, Четвёртый… так, ещё шурин его, Пятый… потом Шестой, Седьмой, Восьмой…
Восьмой показался Штаницыну подозрительным.
– Восьмой, говоришь? В Лондон, говоришь, ездит?
– А как же – приходится, ваше благородие.
– А зовут его как, Восьмого-то?
– Восьмой и есть.
– Ну, не скажи, братец… Я тоже в ведомстве по нумеру числюсь, хотя и христианским именем наречён… Ладно, из себя-то он каков, с лица, то есть?
– А как все: корпус хромированный, по всей морде неонки… Наколёсиках.
– Вот это лучше. Молодец. И у кого же он прокламации получает?
– Пудинги, что ли?
– Ну-ну, пудинги.
– Известное дело – на Хэмптонкорт-роуд.
– Так… А противу государя выражался?
– Вырождался, вырождался. У них народ такой – вырождающийся. Отпустил бы ты меня, барин, меня с сеном ждут…
– А ты, братец, не спеши. Ты мне лучше вот что скажи: где этого Восьмого найти можно?
– Дома, где же ещё.
– А как туда добраться, голубчик?
– Так я и подвезти могу…
– Далеко ли?
– Да световых вёрст этак миллиардика два будет…
– Это ничего, обернёмся…
Глаза ротмистра внезапно зажглись странным огнём, он перегнулся через стол к мужику и тихо спросил: