– А расскажи про него, – попросила Жила.

И он рассказал про Дрозда. Немногое, что сам знал: молчун, бровист, зануда, смешной. То, что Слепень рассказывал. Слепень-то, он про всех если не многое, то уж кое-что знает. И про его, Сухарево, землеройное прошлое знает, и про Сивахино воспитательство. Тот рассказывал, что будто Дрозд раньше был какой-то умной шишкой, чуть ли не составителем на заводе.

– Составителем? – переспросила Жила.

– Да.

– А ты знаешь, кто такие составители?

Сухарь задумался – он ведь не знал. А показывать перед малявкой свое незнание ему не хотелось.

– Я так думаю, – заговорил, а в голосе лишь важность, – это тот, кто вот так вот, как трубы, что-то там разрисовывает. Может, ящики с галетами или рукоятки домкратов.

Шли дальше.

– Сухарь, а ты галку сможешь сделать?

– Как это сделать? Ее другие делают.

– Кто другие?

– Другие галки.

– Я про игрушку. Игрушку-галку сделать можешь?

– А зачем?

– Причем такую, чтобы она полетела?

Сухарь остановился. Жила стояла рядом с ним, а между – словно в полете галка – завис вопрос. Пошел мелкий, моросящий дождик. Сухарь глянул на небо: нет, ливня не будет, но все равно вымочит, если настырно пытаться его перевременить.

– Колпак надень, – сказал он и прибавил шаг. Жила побежала следом.

Уже дома. Сухарь ковырял ложкой в кастрюле, размешивая варево, чтобы прогрелось равномерно.

– Я знаю, что задумал Дрозд, – вдруг сказала Жила, гремя посудой.

– То, что задумал Дрозд, не знает никто, даже тот, кто его создал.

– Отец его, что ли? Он жив ведь?

– В каком-то смысле тот, кто все это придумал, отец нам всем. И он точно жив. Скажи, вот ты на счетчицу училась… Тебе про Бога рассказывали?

– Рассказывали.

– И какое правило тебе про него говорили?

Сухарь словно экзамен вдруг устроил Жиле. Всего-всего он про счетчиц не знал, хоть и жена с ним жила счетчица. Но от нее усвоил главное правило Бога. И теперь выпытывал его у Жилы. Он так и застыл с ложкой у рта, ожидая ответа, то и дело сдувая парок, идущий от каши. Жила перестала накрывать на стол. Но не повернулась к Сухарю, так и стояла безликим изваянием.

И молчание, будто вдруг окаменевший воздух, тяжелой ношей повисло на плечах обоих.

– Сухарь, – начала Жила, когда молчать больше стало невозможно. – Я ж не счетчица. Я теперь учусь другому. И могу уже без карты добраться от 2011-й до нашей землянки.

Сухарь смутился. Сунул в рот ложку с кашей – не обжегся, теплая, вкусная.

И вдруг услышал:

– Бога считать не надо. Он – один. И потому считать его бессмысленно.

Сухарь побыстрей проглотил вкусноту, расплылся в улыбке: молодец! Хлопнул девчонку по плечу. И стал раскладывать кашу.

А Жила, принимая тарелку:

– Полетели вместе с Дроздом.

– Что значит – полетели?

– Если тот галку свою сделает…

– С чего ты взяла, что он галку делает?

– Ни с чего. Но если сделает, полетели вместе с ним?

– Не говори глупостей.

– Это не глупости, Сухарь. Тебе разве никогда не хотелось летать?

– Я не птица, чтобы летать.

– Неужели тебе не хочется увидеть то, что там за холмами?

– А чего я там не видел? Везде так: грязь и дождь, и трубы.

– Но ведь если Дрозд собирается лететь, то, значит, он верит, что там есть что-то еще.

– С чего ты взяла? Дрозд – из ума выживший старик. Когда я доживу до его лет, тоже захочу куда-нибудь улететь. Вот тогда и приходи.

– Да ты просто боишься! Может, ты трус?!

Жила распалилась, словно забыла, кто такая она и кто такой Сухарь. И если бы Сухарь не был сейчас раздражен, обижен этим «может, ты трус», если бы он мог сейчас неожиданно войти в землянку и попасть в середину разговора, то увидел бы, непременно увидел бы, как прекрасно в этот миг лицо Жилы, как она восхитительна – вся, от макушки до пяточек, – в этом своем порыве противления. Но Сухарь, красный от злости, не видел уже ни ярких, точно солнце, веснушек, ни светящихся иным светом глаз, ни маленьких кулачков, сжимающих воздух в ничто. Перед ним стояла малявка, которая вдруг вздумала учить его жизни.

– Быть может, там и есть мой отец, – бросила Жила, и это последнее окончательно взбесило Сухаря, бросило в черный мешок слепой ярости.

Он схватил Жилу за руку и, позабыв про остывающую кашу, выволок ее наружу, в мелкий, косой дождик. Жила едва успела накинуть курточку, набросить на голову капюшон.

– Идем! – кричал Сухарь.

– Куда?

– Молчи, и идем!

Так они и шли: мокрое, искаженное, лицо Сухаря, словно отклик на мерзость погоды, размашистый по ветру шаг, Жила, едва поспевающая за ним, боящаяся упасть, несущая в себе уверенность в своей правоте. Так и шли. Молча, иголочка и ниточка, петляя меж хлябей.

Сухарь то и дело оборачивался и кричал: «Идем!». Подгоняя, словно боясь, что раньше времени иссякнет его злость.

Наконец пришли.

Сухарь откинул дверцы лифта.

– И что? – спросила Жила улыбаясь.

– Вот твоя дорога. Ступай.

Жила глянула вниз: там пропасть узкая, темная.

– Ты хочешь отправить меня обратно? – вдруг засмеялась, тихо, почти беззвучно.

Сухарь молчал. Хотел ли он этого по-настоящему или нет, он не знал. И как он мог этого хотеть или не хотеть – ведь в тот мир не возвращаются. И там, откуда вышвырнули его и Жилу, не примут никого обратно. Но стоял скалой, решительный, показно грубый. Молчащий, упершись взглядом в провал.

– Там дыра, – не веря, что Сухарь это всерьез, сказал Жила, а лицо смеялось, все больше, и веснушки уже бесновались на нем. А Сухаря это еще больше заводило.

– И что? – Сухарь плюнул в черную пасть дыры. Плевок молча провалился вниз. – Ты хотела, чтобы я нашел твоего отца? Так вот, твой отец там. Туда и лети. Лети галкой. Здесь его нет. И не может быть! Ни здесь, ни там за холмами.

– Может, – тихо сказала Жила, она перестала смеяться.

«Не может!» – хотел сказать Сухарь, но осекся, потому что выглядело бы это совсем детским препирательством.

– Подождешь лифта, спустишься, – сказал Сухарь, злость уже повыдохлась, однако все равно гнул свое. И чтобы не выдать себя с головой, развернулся тут же и пошел, не оглядываясь.

«Дура-кура-паратура», – твердил дорогой к Сивахе, подпитывая злость и забивая насмерть всякую мысль о Жиле. Дождь притих, словно вдруг зауважал решимость трубочиста, капли все реже падали на лицо, потом и вовсе перестали.

«Дура-кура-паратура», – зло твердил, весь в себе, и едва не сшибся с Колотуном, взявшимся из ниоткуда.

– Есть хочу, – рявкнул тот.

Сухарь обошел препятствие, махнул рукой в обратную сторону – туда, где осталась Жила, бери ее, ешь, пей. И уже было сказал, что его брюху туда дорога, но вдруг осекся на полуслове, вспомнив слова Слепня:

– Открывай рот – я вскочу! – гаркнул прямо в лицо.

Колотун досадливо плюнул на Сухарев сапог и поплелся в другую, противоположную шахте, сторону.

Сухарь подождал немного, пока истает в теряющем влагу воздухе тощая фигура. Кто его знает, может, и врал Слепень, что сунь Колотуну палец, тот и всего заглотит, но не лупите лиха, хоть оно и святым духом питается. Божий человек.

«Дура-кура-паратура», – снова затвердил, направляясь своим путем. Чей день сегодня выгибая на пальцах.

Еще издали Сухарь услышал пение Сивахи, тянула «Стыдобу»:

Ой, стыдоба
Жжет нутро,
Выйдут оба
На утро.
Выйдут к речке,
Люб не люб,
Гасят свечки
И в прорубь.
Ой, стыдоба,
Речке течь,
Канут оба
В Несвиречь.
Канет речка,
В устье ком,
Ни словечка,
Никого.
Ой, стыдоба,
Стыдоба,
Где ж вы оба,
Два столба.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: