— Опять ты!.. — не высовывая головы из шкапа, подала голос фурия-Этель. — Бог-то причем? Сколько тебя материализму учить?
— Расчет, говорю, был верен! — поправился он.
— И зачем это я тебе так понадобился? — полюбопытствовал лейтенант.
— Как же-с! Про денежки эти только вы один и знали. Ну, еще, допустим, Нофрет… Машенька, то есть, — но она-то, глухонемая, чай, не выдаст. А за вами, смотрю, уже и шпики в котелочках – всюду по пятам. Ясное дело – тут вы меня им и выложите. Кому больше будет веры? Понятно, вам.
Стриженая уже, видимо, нашла в шкапе то, что искала, и, высунув голову, сформулировала:
— Жандармерия всех стран всегда поддерживает родственных ей по классу.
— О! — поднял палец лакей, восхищенный снова такой емкостью определения. — Так что не взыщите, ваше благородие, опасность от вас нашему делу. Вред могли бы нам преогромнейший нанести.
Страха почему-то не было, хотя фон Штраубе уже не сомневался, что живым отсюда не выпустят. Хотелось лишь напоследок процарапаться еще к одной тайне (неужто последней в жизни для него?). Спросил:
— Так и Бурмасова ты убил, выходит?
Тот как-то уж очень правдоподобно удивился:
— Василь Глебыча? Да Господь с вами! Вот те истинный… — он посмотрел в сторону своей фурии (та в этот миг отворотилась прикурить папиросу от коптилки) и перекрестился меленько. — И как это я бы их – когда у них силушка медвежья, да еще "Лефоше" завсегда в кармане? Они пятерых таких, как я, запросто ухайдакают и не моргнут. — Его лживое лицо на миг озарилось такой искренностью, что даже фон Штраубе как-то поверил.
— А труп куда подевал? — спросил он. — И зачем вообще тогда его прятал?
Лицо Филикарпия снова замаслилось улыбкой. Ответствовал вовсе загадочно:
— И касательно трупа – опять неправда ваша. Натурально в заблуждении, несмотря что ученый человек. Того не уразумеете, что попреж, чем труп спрятать, его надобно заиметь. Верно я говорю, Этель Соломоновна?
Фурия, сидевшая к ним спиной, деловито над чем-то колдуя, бросила через плечо:
— Я как просила меня называть?
— Пардон! Товарищ Этель… Я вот пытаюсь втолковать ихнему благородию…
— Хватит разговоров, — оборвала его "товарищ Этель", — пора кончать.
Она потянулась за новой пачкой папирос, и стало видно, чем она была занята. На промасленной тряпке лежал небольшой короткоствольный револьвер, вероятно, извлеченный из кастрюли. Снова прикурив от лампы, стриженая вынула из другой, крохотной кастрюльки последний патрон, вытерла о подол юбки, не очень умело всунула его в барабан, защелкнула револьвер и взвела курок. Слово "кончать" обрело вполне зримое очертание – очертание дула, нацеленного лейтенанту в лоб.
— Грохоту наделаем, товарищ Этель, — усомнился Филикарпий. — Может, лучше топориком? Или вот сковородкой? — Он даже взял в руки эту чугунную сковородку для пущей наглядности.
— Мы не мясники, — отрезала фурия. В одной руке она держала папиросу, в другой револьвер. — Жестокость возможна только в необходимых пределах. Но в этих пределах мы обязаны быть максимально тверды.
На ее каменно неподвижном лице читалось, что она знает Истину – ту самую, о которой нынче вещал спьяну болтун Иконоборцев, ту Истину, за которой следом – только чума, смерть и выжженная земля. Фон Штраубе зажмурился. Он с ужасом понял: сейчас его так и пристрелят, походя, под папироску, за ради какой-то неведомой ему Истины. Вместе с ним уйдет в небытие и его Тайна. Боже, какой крохотной сейчас она ему казалась! Во всяком случае, крохотней этого черного жерла, нацеленного в упор.
Вот, сейчас!.. Квирл – и все!.. Куда? В сердце, в голову? Уж только бы сразу!.. И еще он успел подумать: как, однако же, глупо! От руки сумасшедшей, на полу грязной кухни, в смраде и папиросном чаду…
Что-то громко стукнуло, но жизнь, хотя на миг и съежилась, все-таки крепко держалась за тело. Это был явно не выстрел. Фон Штраубе открыл глаза.
"Товарищ", так и держа револьвер в руке, лежала на полу, головой у него в ногах. Папироса выпала изо рта и тлела возле ее уха.
Филикарпий (или как его там теперь?) поставил на плиту сковородку, которой, очевидно, нанес удар, и подобрал револьвер, а лейтенанту вдруг подмигнул:
— Лихо я ее, а, ваше благородие? — Он потрогал у нее пульс. — Чай, жива будет, башки у них крепкие… Совсем умучили, сил никаких! Думают, коли я на чем попался – так уж в полной власти у них. И так, и эдак: чтоб у Василий Глебыча деньги для ихней революции стянул. Деньги, оно, конечно, штука полезная, да не про вашу честь!
— На чем это они тебя поймали? — спросил фон Штраубе, еще не придя в себя после такого поворота.
— Да на этом… на растлении неполнолетних. А поди угадай, полнолетняя она или нет, когда и тут, и тут – все у ней целиком полнолетнее… Показали мне по уложению: вполне, оказывается, за такие шалости каторга светит, аж до пяти годов. А хочешь на воле гулять – за это, мол, нам теперь послужи, добудь как хошь деньги у своего миллионщика… По мелочи я им тыщи две перетаскал – их сиятельство, когда выпивши, и не знали, сколько у них в кармане. Нет, все мало, еще давай. Добро бы, на что путное – так нет же, на взрывчатку для бомб да на револьверты… Но чтоб я когда руку – на их сиятельство, на Василь Глебыча!..
Скрученные за спиной руки были уже неживые.
— Развяжи, — потребовал лейтенант.
— Погодите, ваш-благородь, надо бы сперва… — Он сорвал одну из бельевых веревок и стал ею связывать бездыханную пока "товарищ Этель", приговаривая: – Вот так мы ее сперва, от греха. Бесноватая баба, ей человека порешить – что семечку щелкнуть. А мы ее вот так вот, покрепче. И ножки тоже, на провсякий случай…
— Теперь развязывай. — Фон Штраубе повернулся на бок, подставляя руки, но услышал сверху издевательский голос лакея:
— Экие вы быстрые-с! Малость потерпеть… Надобно-с уговориться сначала, а то, гляди, сами меня спеленаете еще – в благодарность-то за спасение.
— О чем? — спросил фон Штраубе. Власть этого холуя, с ухмылкой возвышавшегося над ним, казалась ему еще более унизительной, чем власть той бесноватой.
— О них самых, о денежках-с, — пропел сладенько Филикарпий. — Для вас, для благородных, оно, может, и пустяк, а для нас – жизнь. С денежками-то они меня, — он кивнул на распростертую, — нигде не достанут. Если бы они меня тогда на выходе от Василь Глебыча не перехватили, уже нынче бы, верно, к Парижу подъезжал, а там ищи-свищи раба Божия Григория. Нет же, словили, упыри! Одно оставалось: еще большее у них доверие возыметь, чтоб такой минуты, как сейчас, дождаться. Так что – моя вам признательность, ваше благородь. Когда я вас давеча, не осудите, хитро так заманил да приложил по башке – тут уж доверие ко мне стало преполнейшее, иначе бы они черта-с два оставили меня с Этелькой вдвоем, когда ларец с деньгами туточки. Все благодаря вам-с. И без нужды над вами душегубство чинить – мне никакой стати. Ей-ей, курицу зарезать не могу!
— Чего ж ты от меня тогда хочешь?
— Вот, ваше благородие! Об том и разговор! И душегубствовать неохота, и угроза мне через вас…
— Какая еще, к чертям, угроза?! Руки хотя бы развяжи – болят.
Филикарпий, однако, не торопился.
— Как же-с! Очень даже не малая угроза. Я-то второпях про синема не учел: что вы оттуда про деньги Василь Глебовича узнаете. Думал грешным делом – погорите вы в пожаре вместе с этой синемой. А коли вы теперь живы и все знаете, так запросто можете и в полицию сообщить: и вором меня выставите, и поджигателем, а то, глядишь, и убивцем, как тут недавно пытались. Меня ж за такое сразу по телеграфу с любого поезда сымут. Прощай тогда, воля, прощай, Париж! А в Париже ох как хорошо! Еще когда мы там три года назад с Василь Глебычем были, я тогда еще себе подумал…
— Ты мне лучше все-таки скажи, — оборвал фон Штраубе его излияния, — куда, в таком случае, и за каким чертом тело Василия убрал?
— Ну вот, опять вы со своими вопросами… — огорчился лакей. — Радовались бы, что покуда живой; нет, все у вас любопытствие! Сказал бы – да не могу: не моя это тайна, слово чести давал! — Почему-то снова осклабился: – И Василь Глебыч вживе ни за что не одобрили бы.