— Вы были неправы, господин адмирал, — покачал головой Ле Лон. — Теперь, надеюсь, вы понимаете, что ваша точка зрения? Не каждому солдату суждено умереть на поле боя. Видите теперь, к чему могло привести ваше упрямство?
— Ну а сейчас-то хоть, адмирал, вы признаете свою неправоту? — настаивал принц.
— Полностью признаю, — и Гаспар де Колиньи, адмирал Франции, словно мальчишка, поднял руки кверху.
— И обещаете отныне принимать противоядие, которое рекомендовал нам Лесдигьер? — продолжал наступать Конде.
— Торжественно клянусь! Ибо и в самом деле уразумел, что это нужно для нашего общего дела.
— Ах, Лесдигьер, молодчина! — воскликнул Матиньон. — Не говоря уже о том, что он во второй раз спасает вам жизнь.
— Черт возьми, а ведь и в самом деле! — вспомнил Конде историю с дуэлью. — Я уже дважды обязан ему жизнью.
— И еще ни разу не возвратили ему свой долг.
— Будь спокоен, Матиньон, я отплачу ему при первой же возможности, не будь я принцем королевской крови.
— Славный малый этот Лесдигьер, — проговорил Матиньон. — Я счастлив, что он в числе наших друзей. И если принц Конде разрешит мне взять часть его долга на себя, то я клянусь защитить господина Лесдигьера, если увижу, как неприятель целится в него.
— Благодарю тебя, мой верный друг, — сказал Конде, от души пожимая руку Матиньону, — но свои долги я предпочитаю отдавать сам.
Глава 7
Видения
— Коннетабль вернулся к себе во дворец поздно вечером, когда уже сгустились сумерки. Придворные раскланивались при встрече с ним, слуги старались упредить малейшее его желание, но он, сухо отвечая на поклоны и отмахиваясь от слуг, желал только одного — запереться у себя и никого не видеть. И даже Шомберга, всюду сопровождавшего его и теперь с унынием на него глядевшего, он отпустил восвояси. Недоумевая, Шомберг тихо вышел из комнаты, но остался здесь, под дверью, как верный пес, готовый при первой же опасности вцепиться в горло врагу. Пред ним лебезили, его боялись: дамы, завидя любимца коннетабля, приседали в реверансах, кавалеры почтительно приподнимали шляпы и считали за честь и удачу обратить на себя его внимание. Теперь они все молча, стояли и смотрели на него, ожидая его приказаний, ибо его устами говорил сам верховный главнокомандующий, первый министр короля. Шомберг поглядел на них и повел рукой. Это означало, чтобы все тихо, без шума разошлись, ибо Великий коннетабль устал, ему нужен отдых. И все без слов поняли этот жест, поскольку так было уже не раз.
— Оставшись один, старый Монморанси тяжело опустился в кресло, стоящее у стола, и хмурым взглядом уставился на стену. Мрачное, подавленное настроение внезапно овладело им. Не хотелось ничего делать и ни о чем думать. Груз прожитых лет лежал на плечах этого человека, и теперь этот груз стал нестерпимым. Ему было уже семьдесят пять лет, и звание коннетабля заметно тяготило его. Он много раз уже пытался переложить это тяжкое для него бремя на плечи своего сына, но Екатерина все не соглашалась. Возможно, старый коннетабль — это единственное, что осталось у нее от давно ушедших в прошлое времен, о которых она иногда с грустью вспоминала.
Он тоже часто вспоминал, сидя холодными вечерами один у камина и глядя, как пламя пожирает поленья у его ног. Теперь камин не горел; перед ним висела на стене большая картина с изображением Дианы-охотницы, а в углу ее стояла монограмма, нарисованная по приказу короля Генриха: две начальные буквы его имени и Дианы де Пуатье; они переплетались между собой, образуя причудливый рисунок: две вертикальные линии по краям и две «р», повернутые одна к другой и пересеченные горизонтальной линией, скрепляющей букву «Н», начальную букву имени короля. Но если отбросить эти линии, то получатся две «С», пересекающие одна другую и развернутые в разные стороны. Что это, случайный или явный намек на первую букву имени «Екатерина»? Такова была монограмма короля и его всесильной фаворитки. Оба они любили друг друга, и всюду, включая даже предметы сервировки стола, были выдавлены эти монограммы. Самая большая и яркая из них увековечила собою замок Шенонсо, в котором оба они любили проводить время вдвоем. Теперь от них остался только прах, а замок этот стоит и поныне, как напоминание об эпохе Возрождения, и так же красуется на фасаде его королевская монограмма, напоминая о той, которая была здесь когда-то хозяйкой.
Все это вспоминал сейчас коннетабль, даже не отдавая себе отчета, что неотрывно смотрит на картину…
…Медленно текли минуты, сливающиеся в часы. За окном уже хозяйничала ночь, но старый коннетабль не замечал этого. Вся обстановка комнаты словно бы перестала для него существовать. Сидя почти в полной темноте, он словно в сомнамбулическом сне глядел на изображение Дианы-охотницы с луком и стрелами за спиной и не мог оторвать от нее глаз. Это была его Диана, та, которую он, не смея никому признаться в этом, всегда любил, и этот образ, изображенный на полотне, он отождествлял с той Дианой, живой, которая всегда была в его сердце, но сердце которой было занято другим. Теперь ее нет; он ездил в замок Анэ и видел ее, лежащую в гробу. Она была все так же хороша, как и тогда, двадцать лет тому назад. Смерть не изуродовала прекрасных черт ее лица, казалось, что она только спит и вот сейчас проснется и скажет: «Здравствуйте, Монморанси, вы пришли меня навестить?» От этой мысли холодок пробежал по спине у коннетабля. Но он все же наклонился над гробом. И когда поцеловал ее в холодный лоб, то удивился, почему же это она не встала и ничего не сказала ему? Это был единственный поцелуй в их жизни, и ей он достался при ее смерти, а ему при последнем прощании с нею. Он долго смотрел на нее тогда, будто боялся, что не запомнит дорогих ему черт, и удивлялся, почему он так мало смотрел на нее при жизни, если сейчас никак не может наглядеться. Тогда она принадлежала королю, и он не смел преступить дорогу монарху, сейчас она не принадлежит никому, только Богу, и он снова не мог обладать ею, потому что душа ее уже отлетела на небо, покинув бренную оболочку. И это все, что осталось от нее коннетаблю. Сквозь слезы, застилавшие глаза, он не видел и не чувствовал, что уже давно держит в своих руках ее безжизненную, холодную ладонь, будто бы желая своим теплом отогреть ее, воскресить к жизни. Но тщетно. И, едва он отпустил ее, она покорно легла поверх покрывала на то место, которое отныне было уготовано ей Богом.
А эта, на картине, казалась живой, у нее были открыты глаза. Монморанси даже захотелось поговорить с нею, но ответит ли она ему? Скорее всего, нет. Внезапно сомнение овладело им. Разум подсказывал, что это видение, бесплотный дух. Но чувства, эмоции взяли верх. В какой-то момент ему даже показалось, что Диана шевельнула рукой и поманила его пальцем. Коннетабль задрожал от страха и теперь уже неотрывно смотрел на эту руку, ожидая, что произойдет дальше.
Луна выглянула из-за туч, скупо осветив комнату, где обезумевший старик, сам того не понимая, вызвал в своем помутившемся сознании образ умершей Дианы, отождествив его с созданным кистью художника портрете. В призрачном свете луны коннетабль вдруг отчетливо увидел, как Диана сходит с полотна и с улыбкой направляется к нему.
У него затряслись руки и ноги. Он пытался подняться и не смог. Тогда Монморанси поглубже забился в кресло и оттуда, из глубины его, принялся наблюдать за страшным призраком. Кресло стояло в затемненной части комнаты, и старик надеялся, что призрак не заметит его и пройдет мимо. Но Диана глядела прямо на него и приближалась к нему, никуда не сворачивая.
И тут нервы у коннетабля не выдержали, и он закричал. Двери в тот же миг раскрылись, и на пороге появился верный Шомберг.
— Шомберг! — задыхался Монморанси. — Огня! Скорее!
Тот пулей вылетел за дверь и тут же принес зажженный подсвечник. Комната осветилась. Шомберг взглянул на коннетабля и обмер: теперь, при свете, Монморанси опять пристально глядел на картину, на которой была нарисована Диана-охотница, но что случилось вдруг с его волосами? Они стали белыми!