Какую, черт побери?

Потому что я вспомнил – будто сквозь обычные декорации проявилось спрятанное за ними изображение, – что с Яшаром познакомился на четвертом курсе университета, он был тогда заместителем директора астрофизической обсерватории в Пиркулях. Под его руководством я писал дипломную работу, а потом из обсерватории прислали персональный вызов, и ни в какую Ильинку меня, конечно, не распределяли.

Я сошел с ума?

Конечно, нет. Психически больной человек никогда себя таковым не считает, это аксиома, но если такая мысль пришла мне в голову, значит, я все-таки мог допустить, что… и следовательно…

Можно приказать себе не вспоминать? Вообще. Из кабинета директора – я увидел – вышел Яшар, на ходу читая какую-то бумагу, скорее всего, бланк квартального отчета. Сейчас шеф начнет меня искать…

Я слез с подоконника и пошел в двести десятую комнату, на двери которой висела табличка: «Лаборатория космической физики». Кто-то давно уже пытался затереть букву «с», не получилось, но все равно слово выглядело нелепо и нарочито бессмысленно.

– Давай-давай, Миша, – встретил меня Яшар, – где у тебя графики распределений?

* * *

Я был невнимателен и в обсуждении допустил пару логических ляпов. Яшар решил, видимо, что я нездоров. Сославшись на то, что оставил в библиотеке недочитанный Astrophysical Journal, я отправился в садик за зданием Академии, где никогда никого не было, кроме драных уличных кошек, бродивших подобно теням мертвых в Аиде.

До вечера я сидел на скамейке и занимался самым странным делом за всю свою жизнь – вспоминал и сравнивал.

Вспомнил, как в восьмом классе мы с двумя приятелями поднимались через Английский сад в парк имени Кирова, где над городом возвышался простерший правую руку к морю бывший партийный лидер республики. На одном из крутых подъемов я неловко повернулся и покатился вниз, сломав руку. Вспомнил доброго доктора Ливанова, ставившего мне кость на место (перелом оказался со смещением) и при этом рассказывавшего смешную историю (которую я вспомнить не смог), чтобы мне было не так больно.

И еще вспомнил, как в том же восьмом классе ездил на зимние каникулы с семьей двоюродного брата в Москву – в первый раз, – и столица произвела на меня такое впечатление, что я решил: поеду поступать в МГУ. На любой факультет, где будет самый маленький конкурс, только бы жить и учиться в этом прекрасном городе. Вспомнил, как дядя водил нас с Ильей по музеям. Правда, не запомнил почти ничего из того, что видел, кроме огромного полотна Иванова «Явление Христа народу» в Третьяковке и египетских мумий в Музее имени Пушкина (Музее изящных искусств, как называл его дядя).

Я все помнил, но в то же время точно знал, что в Москву первый раз попал после второго курса университета. Поступать в МГУ не поехал, мне и в голову прийти не могло, что смогу учиться в столице. Поступил на наш родной физфак и не жалел об этом до самого распределения.

И еще вспомнилось, как в две тысячи четвертом году сидел без работы, «Хасид» неожиданно закрылся, и мне было плохо, я не знал, чем себя занять. У Иры в то время были на службе запутанные отношения с начальством, и ей тоже грозило увольнение. Я не понимал, как мы выживем, но неожиданно позвонил журналист, которого я знал еще по Баку, и предложил пойти во «Время новостей». Я вспомнил, как мы с Ирой по этому поводу радовались, распили бутылку «Хванчкары», которую я купил в «русском» магазине…

Что это такое вспоминалось? Две тысячи четвертый? На дворе стоял тысяча девятьсот восемьдесят шестой, жену мою звали Лилей, и она ждала меня с работы, чтобы (такая у нее была привычка) подробно рассказать, что сморозил Фарид Мехтиевич и что ответила Инга Сергеевна, как на нее посмотрела Нателла Францевна… Я всегда слушал вполуха и кивал, если чувствовал, что нужно отреагировать.

А Ира… Кто это – Ира? Проговорив в уме имя, я сразу вспомнил, как мы с ней познакомились в семьдесят третьем… тринадцать лет назад? У нее были каштановые волосы до плеч, яркого-лубые глаза, от которых я сразу пришел в восторг, и такой тембр голоса, что слушать я мог часами – все что угодно. Она читала вслух переводы статей, и я воспринимал не смысл, а каждое слово в отдельности – как чистую ноту, как звон колокольчика.

Я сжал руками виски и попытался ничего не вспоминать, а привести в порядок то, что уже начал понимать. Почему-то я все понял сразу, но допустить понятое в сознание не мог. Понять и принять – разные и порой несовместимые вещи.

Странным образом у меня появилась вторая память. Не фантазии, не сон о несбывшемся, не игра воображения, которое у меня было достаточно развитым, но все же не до такой степени, чтобы придумать себе вторую жизнь – причем от начала до конца, от рождения в тысяча девятьсот пятидесятом до смерти в две тысячи двадцать девятом. Не настолько я… Тем более – вдруг и сразу.

Я попытался сосредоточиться и понял, что не нужно этого делать. Концентрируя внимание на каком-то предмете – я смотрел на кошку, расположившуюся на соседней скамейке и нервно поглядывавшую в мою сторону, – я об этом предмете и думал. Ничего не вспоминалось, даже утренний семинар.

Не нужно было думать ни о чем. Я так и сделал и вспомнил – из другой моей жизни? Конечно, не из этой, потому что память вынесла меня в год тысяча девятьсот девяностый, – как мы Ирой и Женечкой (нашей дочке исполнилось пятнадцать) летели в огромном «Боинге» над ночным Тель-Авивом. Самолет шел на посадку, в динамиках играла красивая и печальная музыка (потом я узнал, что песня называлась «Сон о золотом Иерусалиме»), а внизу проплывали яркие цепочки огней, обозначая улицы, дороги, посадочную полосу.

«Ты рад?» – спросила Ира, прижавшись к моему плечу.

Я ничего не ответил. Я не знал. В тот момент мне казалось, что мы не на посадку идем, а переплываем Стикс…

Ира? Моя жена Ира.

Я произнес это имя вслух с таким удовольствием, с каким никогда (даже в день свадьбы) не произносил имя Лили. Странно – а может, ничего странного, – в последнее время я вообще не называл жену по имени.

Ира.

В прошлом году мы ездили в Москву показать Женечку в Детской клинике. Там принимали детей со всего Союза, и в очередь мы записались еще осенью, получив направление из Республиканской детской больницы, где не могли толком лечить аллергии, вызывавшие бронхиальную астму.

Нет. В прошлом году мы с Лилей и Вовкой ездили летом в Ессентуки, у Лили болел желчный пузырь, воспаление, сказали врачи, надо попить водички.

Ира. Я не знал эту женщину. То есть в моей новой памяти она была… в груди мгновенно возникло тепло, стало удивительно хорошо, я понял… нет, я знал всегда… Как я мог всегда знать, если только сегодня вспомнил?

Ах, да все равно. Я любил эту женщину, мою жену.

Жену? Мою жену звали Лилей, нашего сына звали Владимиром, мы были женаты двенадцатый год.

А с Ирой – вспомнил сразу – мы прожили всю жизнь, больше полувека… до моей смерти.

Кошка спрыгнула со скамьи и пошла прочь, задрав хвост; в кустах что-то мелькнуло, и она лениво повернула голову.

Мы с Ирой не держали дома животных, потому что у Женечки была аллергия.

У нас с Лилей жил толстый, как бочонок амонтильядо, кот Жиртрест, Жирик, не позволявший никому, кроме Вовки, с собой играть и вежливо принимавший объедки, которыми его кормили.

Почему я вспомнил о коте? Почему вообще вспоминается так хаотично?

Я посмотрел на часы – сейчас начнется «исход» народа из Академгородка, нужно отметиться в журнале (пришел – отметился, ушел – отметился, а где был между часами прихода и ухода – кому интересно?) и потопать в Политех к Лёве, пять минут быстрого ходу. Может, сказать ему?

Подумаю по дороге.

* * *

У Лёвы, как обычно, были сведения из высших партийных сфер.

– Говорят, Черненко при смерти, скоро будут собирать пленум, выбирать нового генсека.

– Выбирать? – переспросил я, пожав плечами.

– Говорят, выберут Горбачева, – продолжал Лёва. Он очень дорожил своими источниками информации, а я не спрашивал, откуда ему становилось известно то, о чем газеты писали день, а то и неделю спустя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: